Diderix / Сборник... / Воробьев / Пред.

Знамя. Литературно-художественный и общественно политический журнал. Орган союза писателей СССР. 33 год издания. Книга двенадцатая. Декабрь 1963 года.

 

 

Георгий Воробьев.

Село мое родное.

Документальная повесть.

 

 

Наряд.    

Летний трудовой день в моем родном селе начинается Гимном Советского Союза.

Правда, еще задолго до этого, как только забрезжит рассвет (а июльский рассвет в три-четыре часа), уже захлопают двери, заскрипят ворота и калитки, брякнет дужка, упав на пустое ведро; зазвенят о подойник струи молока, сначала звонко, а потом все глуше и глуше; или послышится: «Стой!» — грозный окрик хозяйки на чуть шевельнувшуюся корову, а то и еще более злой, почти панический возглас: «Узё-о!» Это значит — выбралась где-то из закуты хавронья и, похрюкивая и принюхиваясь, двинулась непрошеная прямо к подойнику или даже ворохнула нахально хозяйку пятачком под самый зад.

Надо торопиться: от Есина края уже раздается в прозрачном утреннем воздухе и все приближается звук рожка: «Ту-ты, ту-ты, ту-ты, ту-ты!..» Иная хозяйка малость заспаласъ или замешкалась, а стадо уже и прошло; резанул ухо возле самой хаты и удалился рожок. «Ту-ты, ту-ты, ту-ты...» замирает, наверно, на самом выгоне. И подхлестывает хворостиной коровенку проспавшая, покрикивает вдогон, а буренка раскидывает задние ноги в неуклюжем беге, потряхивает плохо выдоенным второпях выменем.

А немного поздней, с первыми лунами солнца, забелеют на выгоне гуси, выпущенные со дворов, побредут вперевалку, без всякого пастуха, вслед за взрослыми гусынями стайки гусят. желтовато-зеленых и пушистых, как почки вербы.

«Цы-ы-ып. цып, цып, цып!» — запоет чей-то голос. высыпая какое—то крошево только что проснувшимся и уже надоевшим курам. Прогремит, вскидывая коваными колесами тапешечки грязи, одинокая телега: кто-то выбрал время и еще с вечера утоворился с бригадиром смотаться ни свет ни заря в лес за дровишками.

Но все это кратковременные, торопливые хлопоты по хозяйству личному, от которых пока никуда не уйдешь. Мысли же и дела артельные начинаются с позывными Москвы. Знакомые звуки разлетаются над селом из алюминиевого колокола, что висит на высоком столбе возле радиоузла, раздаются в каждой хате. Они служат как бы призывом быть на месте, вслушаться и вникнуть во все то, что сейчас будет сказано. И у колхозников выработалась уже не малая привычка: раздались позывные-кончай личное, слушай и берись за общественное.

Дело в том, что вслед за позывными, звоном курантов, незримо перенесенных со Спасской башни Кремля в мою родную Домаху, вслед за мелодичными звуками гимна и краткими последними известиями Москвы раздается голос колхозного диктора Ильи Ивановича Аничкина:

— Внимание, внимание! Говорит местный радиоузел. У микрофона председатель колхоза товарищ Фак.

Вот тут и стремятся люди не пропустить ни одного слова. Степан Никитович словно беседует с бригадирами перед всем народом, сообщает, что и где нужно сделать, какой и куда будет направлен автотранспорт. Однако это не просто перечень работ. Тут и анализ того, как выполнялись они вчера, какие недостатки были допущены, по чьей вине. Называются имена, фамилии...

Как же не слушать колхозникам своего председателя?! Ведь это и календарь работ, и оценка труда многих людей, и ближайшая, суточная программа их, и хроника колхозной жизни... И они слушают, комментируют, отпускают острое словцо. Одни обсуждают, другие осуждают (тех, кто допустил какой-либо промах), третьи краснеют или с тревогой ждут: вот-вот назовут их имена, упрекнут в чем-то неладном...

Наряд выслушивают внимательней, чем что-нибудь другое, и те, кто не может выходить на колхозные работы. живешь в колхозе - значит, жизнь коллектива не может проходить мимо тебя, не должен и ты сам оставаться в стороне, быть равнодушным.

 

Сестра 

Все решило письмо.

«Дядя Юра! Приезжай к нам погостить. Мама очень тебя просит она стала дуже плоха говорит может случится больше не свидимся я закончила четвертый класс и собираюсь поступать в семилетку в Больше-Кричину. Папа по-прежнему работает ночным сторожем правления теперь контора близко к нашей хате. Сережка стерегёт свиней а учиться бросил», — писала моя племянница Марфуша.

Уже долгое время я собирался съездить в родное село, да так и не находил возможности. Надеялся: заскочу, когда вьпадет командировка в Орловскую область. Но такой командировки не выпадало. Думал: «пожертвую» отпуском, поеду, поживу в любимых «до радости и боли» местах, пройдусь по полям и лугам, где сбивал с холодных трав искрящуюся росу детскими босыми ногами в цыпках. Но приближалась отпускная пора - не хотелось отставать от других, получал путевку в санаторий и ехал на регламентированный, доведенный до циклической скуки отдых.

Так и прошло целых восемь лет.

Правда, за это время Марфуша приезжала один раз со своей мамой ко мне в Москву. Но тогда ей было только лет пять, она смотрела на все расширенными от удивления глазами и спрашивала, когда ей дали молока: «А где у вас пасут коров? А где у вас закутка?» Теперь же она самьпй большой грамотей в семье, а мама ее-родная моя сестра Надежда - «стала дуже плоха». Даже «может случится больше не свидимся».

Сестра, сестра! Как мало отмерено человеку на земле! Давно ли пряными летними вечерами хороводилась с подругами на бугристых улицах села ясноглазая и румяная Надька Воробьева (такой и запомнилась мне она в моем детстве)! Хороводилась‚отбивалась от озорных парней, а иного так швырнуть могла, что боялся тот в другой раз и подойти близко.

Только перед одним как—то вдруг оробела, не нашла даже слова нужного, потупилась. Понял девичье сердце Иван Калинов, отчаяюга-парень, единственный сын у отца с матерью, и, не мешкая, заслал сватов. Не гуляла долго, не невестилась, а стала сразу мужней женой, ушла на тот бок (так и ныне называют другую улицу по ту сторону ручья), в чужую хату, что закрылась от солнца двумя густыми старыми вишнями.

Стать крестьянской женой — все равно, что запрячься в телегу: то жнива, то покос, то замашки или коноплю брать. А сколько дел еще было тогда «чисто женских», мужчины вовсе не касаемых: мять пеньку, прясть, ставить кросна, ткать холсты замашные! Да только совпало начало замужней жизни сестры с ломкой старой жизни села, с организацией колхоза. И последняя примета натурального хозяйства — это самобытное и древнее ткачество быстро на убыль пошло, а потом и вовсе кончилось.

Но и без того каждой женщине хлопот хватало. А тут новые заботы: растить детей, появившихся один за другим‚ — Катю и Шурика. И недотляд ли какой вышел в занятости по хозяйству, или осурочил (значит—сглазил) кто-нибудь, как уверяла мать, только стала таять синеглазая, похожая на отца, но смирная девочка, и, не дожив до десяти годов, закрыла огоньки свои васильковые.

А беда приходит во двор не одна, за собою другую тащит. Прокатился от хаты к хате вопль, проводили бабы мужиков своих на войну, проводила и Надежда Калинова новобранца неюного, осталась с малолетним Шуриком горе мыкать. А в зиму на сорок четвертый год получила не солдатский треугольничек, кое-как карандашом написанный — форменное письмо. Из конверта выскользнула карточка печатная, на которой лишь фамилия бойца проставлена чернилами.

И хотя мысль о том, что муж может быть убит, сверлила мозг почти постоянно, изо дня в день, полученная весть оказалась столь неожиданной, так резанула сердце, что сестра сразу сильно постарела. У нее начались головные боли, их ничем не удавалось прогнать или хоть немного затушить.

В сорок шестом домой вернулся «без вести пропавший» наш старший (ныне покойный) брат Иван. Вернулся и его ровесник Яков Дмитриевич Рябинин, человек не очень гораздый на дело, но легкий на слово, сельский философ и балагур. Его избенка лепилась до войны по соседству с Калиновыми. Но к этому времени от нее и пепелища не осталось. И зачастили Яков с Иваном в землянушку сестры. Придут, сядут на скамейку за выскобленный добела стол‚ и еще не выставит хозяйка угощение, как Яков уже начнет подъезжать с комплиментами:

— Уж очень у тебя, Яковлевна, капуста хороша. Ни у кого такой не ел. Ей-богу! Видно, секрет какой по засолке знаешь.

Рассыпается, улещает и, словно для порядку, машинальным движением достает длинный, как рукав вязаной кофты, кисет и сложенную книжечкой, в три пальца, замусоленную газетку. Оторвав крохотный листок, туго, с треском, закручивает в него не то махорку, не то плохо дробленную кострику.

Много вечеров подряд приносила сестра из погреба моченый кочан. Много времени травил ее Яков едким дымом чертова самосада и отвратным запахом горелой бумаги, пока наконец она не догадалась, что ей не стукнуло еще и тридцати семи, а ему, этому гостю самокрутчику, едва перевалило за сорок. Догадалась и стала угощать охотней. А когда он заметил это, осмелел:

— Сын у тебя, Яковлевна, уже школу кончает, наверное, в город поступит учиться. Совсем скучно станет... Может, новой семьей пора обзаводиться, подобрать такого бобыля, как я? Не пришлось мне в молодости посвататься к тебе (а в мыслях была), так, может, теперь придем к согласию?

— А не боишься, что я не позволю тебе курить в хате — пошутила Яковлевна, явно намекая на установление личной власти.

— В крайнем случае на улице подымлю.

Так и пришли к согласию. Сгондобили небольшую хатенку, почти на том же месте, где стояла прежняя, а потом и двух детей нажили. Старший — Сергей — за, четыре года не одолел и трех классов из-за своих увлечений всяческими «мальчшьими» делами и теперь, как видно из письма, «стерегёт свиней а учиться бросил»; младшая — Марфуша — старается одолеть грамоту и уже превзошла Сергея.

В позапрошлом году ко мне заявился Шурик. Не Шурик, а вполне сложившийся Александр Калинов, подвижной, длиннолицый молодой человек. Он окончил техникум в Донбассе, отправился на целину, поработал года три механиком в Павлодарокой области и был избран секретарем райкома комсомола. Теперь собирается на учебу в Карагандинскую совпартшколу и решил навестить мать.

На обратном пути он снова заехал ко мне и рассказал, что мать состарилась неузнаваемо, ходит сгорбясь. Головные боли давно прошли, но теперь ее мучает какая-то внутренняя грыжа. Врачи предлагали сделать операцию, но Яковлевна отказалась и, охая от боли, хлопочет по дому со всеми нескончаемыми делами.

А теперь вот это письмо. Сестра, сестра! Неужели обрывается последняя из самых теплых нитей, связывающих меня с родным селом? Я договорился об отпуске и дал телеграмму о скором приезде.

Живо представилось, как, получив телеграмму, сестра начинает жить ожиданием встречи. Вот она выходит, сгорбившись, из приземистой хатенки и тоскливо смотрит на падающий под гору огородик, на поблескивающий в овраге, идущем изгибами вдоль села, ручей, на караван избенок, замерший на той стороне, и синеющшй вдали, по северному горизонту, гребень леса...

А может быть, и не выходит? Может быть, тяжелая болезнь уже не позволяет ей встать с постели, и сестра лишь слабым, еле слышным голосом дает совет Марфуше, что и как сделать по дому? А может...

Скорее в путь!

 

Домаха 

В шестьдесят втором году я купил новый атлас европейской части СССР. Стал перелистывать. Открыл карту Центра европейской части страны, потянулся взглядом к родным краям и заметил набранное мелким курсивом слово: «Домаха».

Я засиял от радости: мое родное село значится чуть ли не на союзной карте!

К югу от Орла, слегка отклоняясь на запад, тянется темная ниточка автострады Москва — Симферополь. Вот известные каждому, кто помнит «Бориса Годупова», Кромы — те самые, через которые шел на Москву со своим войском самозванец. А от них — еще менее заметная ниточка на юго-запад. Тут Дмитровск-Орловский. Чуть севернее него начинается, устремляясь сперва на юг, а потом на запад, в сторону Брянска, извилистая черная линия на фоне зеленой полосы. Это река Нерусса, вдоль которой по северную сторону тянется замечательный, Непроходимый (в моем детстве) лес. К западу от Дмитровска и почти под самой Неруссой подвешена едва заметная точечка — Домаха.

Это — на карте. А в натуре село выглядело так. Глубокий овраг с отвесными глинистыми стенами. Внизу, из-под стены, бьет прозрачный холодный ключ. От него рождается ручей, бегущий по оврагу на запад. Чем дальше от ключа, тем мельче овраг, тем более пологи его берега.

По левой стороне оврага тянется одна улица, по правойдругая. В середине села улицы связываются мостиком. На левой, восточной стороне сосредоточившись семьи Есиных, на правой Чибисовых. С детства помнятся определения полей: «За Есиной околицей» или «За Чибисовой околицей». А в противоположном конце — «За Калиновой околицей» и «За Ермиловой».

От Есиных до Калиновых считалось около версты. Улица шла в два порядка и завершалась в западном конце площадью, на одной стороне которой стояла обширная, из сосновых бревен школа, на другой — здания волисполкома и «потребиловки».

Улица от Чибисовых до Ермиловых в большей части тоже шла в два порядка, но заканчивалась одним - жиденьким караваном избенок. Ближе к Чибисовым‚ на возвышенном месте стояла церковь.

Когда я был в четвертом классе, наша учительница Евдокия Борисовна Телегина прочитала нам по какой-то отпечатанной необычным способом книжке, что село наше пошло от семьи одной женщины, по имени Домна, которую за большой рост называли Домахой. Вначале та семья будто бы жила возле самой поймы Неруссы (а теперешнее село в четырех километрах от нее). И в самом деле, там, на бугре, еще оставались какие-то ямы, вроде обвалившихся и почти выровненных временем погребов. А то место на Большом Лугу над поймой сохранило название Домашки.

Неизвестно, сколько веков прошло со времен Домны, но уже к моему детству не только само село стало довольно большим, но из него еще вышло несколько поселков - Журавка и Никольский в сторону Неруссы, Михайловский и Калиновский в сторону Березовки, к юго-востоку.

Не далее, чем эти поселки, виднеются вокруг Домахи другие селения: в каких-нибудь полутора-двух километрах к югу — сельцо Малая Кричина с почти игрушечной деревянной церквушкой, которая была здесь до войны; на таком же расстоянии к юго-западу, на нагорье за рекой, — Большая Кричина, чаще называемая Больше- Кричиной, село с неплохо сохранившимся помещичьим садом, окаймленным дутшистыми липами и могучими темными елями; а на северо-западе, возле поймы Неруссы, скрывается за горой деревня Воронино.

Затем, как бы по второму кругу, за Малой Кричиной — Кавелино, деревня дворов в девяносто, за Большой Кричиной — чуть южнее село Любощь с поднимающимся в гору садом и старыми липами. Еще дальше, за Малой Кричиной и Кавелиной, темнеет на бугре тоже бывшее дворянское гнездо с двухсотлетними деревьями. Это село Упорой.

Где-то за Упороем начинается река Расторог. Она берет направление на север, проходит западнее Домахи и впадает в Неруссу. В детстве моем это была не река в обычном представлении как бы нитка с тремя крупными бусинами на ней—прудами. Пруды, поросшие по берегам камышами, подпирались земляными плоти нами в Упорое, Больше-Кричине, Домахе. На плотинах шумели водяные мельницы, а в Домахе еще и толчея — весьма примечательное, видимо, теперь уж нигде не существующее предприятие с тяжелыми деревянными, в два этажа высотой толкачами, которые поднимались деревянными же, насаженными на горизонтальный вал кривошипами и падали на положенную под них в специальные формы пеньку. Это была неплохо механизированная (по тогдашнему слову техники) мялка.

Заречная сторона между Больше—Кричиной и Воронино — самая высокая. Если оттуда смотреть на Домаху, то окружающие ее ровные поля кажутся, словно море при виде с горы, круто поднимающимися к небу. Короче говоря, село оттуда как на ладони. Вот это и сыграло печальную, даже трагическую роль в судьбе Домахи во время Отечественной войны.

Линия фронта на какое—то время стабилизировалась. Гитлеровцы укрепились вдоль бугра между Любощью, Больше-Кричиной и Воронино. Местность на восток от них прекрасно просматривается. Только вот одно село закрывает горизонт. За ним могут сконцентрироваться, незаметно подойти советские войска. И для того чтобы устранить эту опасность, фашистские головорезы выжгли всю Домаху начисто, а всех жителей ее собрали и погнали куда-то на юговосток. И неизвестно, остались бы живы мои земляки, если бы не подоспели наши танкисты, одержавшие победу на Курской дуге. Тогда-то и вернулись домаховцы на свои насиженные места и поселились на первое время в землянках да шалашиках. (Очень интересно узнать, что деревню сожгли потому что она мешала видеть советские войска. Ну и то, как советские танкисты спасли тех, кто от них спасался бегством, … так что, хоть их и вернули обратно в колхоз, от которого они здорово поотвыкли за два то года, но живы остались... СК.)

Восемь лет назад, когда мне удалось заехать сюда очень ненадолго, я увидел село выстроенным полностью заново. Церкви уже не было, но, если не считать этой перемены Домаха выглядела почти такой же, как и прежде... Удивительна привычка людей к своему жилью! Почти все семьи (за редкими исключениями) поставили избы на старых местах. Только и видно, что стали хаты поновей, а главное — крыши поаккуратней: не взлохмаченные или вовсе трухлявые, из полусгнившей соломы. а ровненькие крытые «под глинку» и снизу гладко обрезанные. А кое-кто даже нарушил вековую, непонятную привычку оставлять избу голой и поставил, хоть и немудрящий, палисадничек.

Ехал я тогда от Орла на автомашине «Победа». Дорога большей частью была страшно тяжелой. Где — то между Кромами и Дмитровском она спускалась в широкий лог с такой грязью и столь глубокими колеями, что любая машина застревала, «садилась на живот». Несколько грузовиков, тяжело нагруженных бревнами,` стояло в самой низине. Думалось, что они совсем не смогут выбраться. Но часа через два водители, помогая друг другу, все же вытащили их.

Наш шофер сначала прошел вдоль колеи пешком, затем уже сел за руль, сильно посуровел, напрягся, взял железной хваткой баранку и, казалось, устремился на смертный бой. Маневр был ясен: колеса пошли по гребням, и требовалось во что бы то ни стало удержать руль, иначе колеса сползут в колеи и машина ляжет на дифер, «повесит лапки». Вот она вильнула задом. Подумалось: «Ну, все. Пиши пропало!». Хотелось выскочить и подпереть сбоку. Однако «Победа» дернулась, как подстегнутая кнутом лошадь, выровнялась и пошла уже в гору, сбавляя скорость и еще сильнее швыряя грязью. Вот колеи становятся все менее глубокими, гребни более твердыми. Новый рывок — и остановка.

Шофер открыл дверцу, вылез, распрямился, отер рукавом пот со лба и молча посмотрел назад, на грязный лог. Наверно, он не столько радовался, что проскочил эту трясину, сколько тревожился предстоящим: «А что, если дождь? Как же обратно?»

Но тогда удержалась сухая погода, а теперь дожди льют каждый день. Какое невообразимое месиво образовалось за это время в логу! Как же быть? Какими путями добираться? Может быть, отправиться через Брянск? Ведь ездили же мы так с братом Николаем в студенческую пору! Да. Но в Брянске надо пересаживаться на другой поезд, чтобы попасть на станцию Комаричи. А от нее до Домахи еще целых пятнадцать километров. Надо И там хлопотать о каком-то транспорте. А я собираюсь нагрузиться несколькими чемоданами... Нет, лучше ехать до центра своей области. Звоню товарищам в Орел:

— Собираюсь приехать. Как добраться до Домахи или хотя бы до Дмитровска? .

— Очень просто: два часа — и там. Есть автобус «Орел — Дмитровск». Но он тебе не нужен: достанем машину.

И вот «газик» мчится по великолепной автостраде Москва- Симферополь.

За Кромами - стрелка вправо: «На Дмитровск». Поворачиваем. Несколько метров асфальта — и «газик» застучал по булыжнику времен Бориса Годунова, начал спотыкаться на выбоинах. «Ну вот‚ — думаю, — значит, дорога осталась прежней. Сейчас пойдет вовсе не мощеная, а там — злополучный лог. Правда, на вездеходе-то не страшно».

И вдруг, как только миновали крохотную деревеньку, грохот кончился, машина словно оторвалась от земли: пошла гладкая магистраль.

— Неужели теперь такая дорога до Дмитровска?

— Да,— отвечает водитель. — Только перед самым Дмитровском несколько километров еще не достроено. Будет вся такая, - добавил он с гордостью.

Бежит, ныряет под машину освещенное июльским солнцем шоссе. Плывут вразворот зеленые поля-то с перекатыватощимися сизоватыми волнами ржи или желтовато-зеленой пшеницы, то с четко расчерченньши кукурузным пунктиром склонами. А это что за рядки? Картофель? Нет. Растения кустятся, но выглядят более серыми, чем картофель. Останавливаемся. Переходим обочину, чтобы разглядеть. Да ведь это же бобы! Они поднялись уже примерно до колена, и на них завязываются стручки. И какое обширное поле!

— Хороши! - замечаю вслух.

— Есть куда лучше - говорит шофер, и мне кажется, что он хвастает: у нас, мол, в области и не то увидите, и посевы наши не какие-нибудь.

Но позднее мне пришлось посмотреть плантации, которые оказались выше похвалы.

А вон засверкал вдали ярко-желтый прямоугольник, примыкающий к лесу. Нечто похожее мне запомнилось с детства. На сыром лугу в первой половине лета появлялись обильными куртинками желтые цветы, которые не трогала даже голодная скотина. Их называли в Домахе куриной слепотой. Позднее я узнал, что это был лютик едкий. «А что же это?» — думал я и долго не мог угадать. Но шофер, как бы поняв мои мысли, сказал:

— Люпин.

И мне, человеку, привыкшему к земле, знавшему все, что сеялось здесь прежде, показалось, будто я приехал в другой край. Изменился самый вид полей, появились растения, которые можно было встретить разве только у кого-либо на огороде.

А вот, кажется, тот самый лог... Да тот ли? Он стал не таким глубоким: в самой низине его шоссе шло по высокой насыпи, из которой сбоку виднелись две бетонные трубы.

Шоссе кончилось. Грунтовая дорога делалась все более песчаной. Скоро Дмитровск: вон, и курчавые кроны ракит впереди, по старому большаку‚ на который мы иногда выходили погулять из своего общежития.

Дмитровск!

Как не испытать волнения при виде городка, где прошли, быть может, лучшие годы юных твоих надежд! Где появились у тебя первые литературные мечты и где сделал ты первые, пусть и детские, успехи! Где ты слышал теплое слово своих любимых учителей и почувствовал в себе какие-то еще неизъяснимые силы!

Вот сейчас покажется двухэтажное краснокирпичное здание тогдашней девятилетки. А может, оттуда выйдут знакомые, такие милые в своей искренней привязанности к ученикам Василий Акимович Троепольский, преподаватель литературы, мой Державин, и Яков Сергеевич Никишин, молодой, но лысый и притворно строгий математик.

Но здания, которое мне хочется увидеть, нет. Как нет и небольшого заводишка, куда мы ходили на экскурсии, двух высоких церквей и пожарной каланчи, видных почти от самой Домахи. Они уничтожены войной. Зато в городке появились новые здания, скверы, и он выглядит весьма уютно со своими старыми тополями, наполненными птичьим щебетом.

От Дмитровска до Домахи двенадцать километров. Я промерил это расстояние несчетное число раз своими ногами - босыми летом и в кое-какой обувишке зимой.

Отсюда дорога идет на взволок, а затем под уклон. В низине примкнувшие друг к другу деревеньки Балдыж и Алешенка, потом опять подъем, а в конце его до боли знакомая развилка: старьпй большак с телефонными столбами и множеством проводов поворачивает влево, на Упорой, и через него-на Комаричи, а прямо от большака отходит проселок на Домаху.

Да вон и само село мое родное затемнело ракитами на горизонте, километрах в шести отсюда. Помню, раньше перед глазами возникала вдали прежде всего церковь, окруженная несколькими елями и могучими сизоватыми ракитами. Теперь их нет, и приземистые избенки широко растянулись, как вольно пасущееся стадо.

Домаха!... Сердце мое защемило...

— Прямо или направо? - заставил меня очнуться и даже вздрогнутъ шофер, увидя новую развилку. Прямо вела хорошо накатанная дорога. Мне казалось, что по ней, как и прежде, направляются только на Большую Кричину, в объезд села, и я ответил, по привычке ездить через Чибисову околицу: «Направо», — хотя уже заметил, что эта дорога едва пробита телегами через картофельное поле.

Мы въехали в улицу и убедились, что она неезжена: ее лишь вытоптали пешеходы да проходящее по ней стадо.

Не успел я разглядеть и сообразить, где раньше стояла церковь, как уже надо было поворачивать через мостик в середине села на другую улицу.

— Пожалуйста, потише! — попросил я водителя, надеясь получше рассмотреть село.

Одна. другая, третья изба под белой шиферной крышей. Еще и еще. Их не было восемь лет назад. И — палисадники, палисадники, рослые, пышно цветущие мальвы перед окнами. А вот даже дикий виноград, красиво обвивший аккуратное крыльцо. И уже не палисадник, а целый сад с разлапыми яблонями и вишнями... Да это же совсем не та Домаха!

Переезжаем «на тот бок», поворачиваем вправо—и через минуту уже перед нами площадь. На левой стороне незнакомое, высокое новое здание торцом к дороге. К торцу пристроено крыльцо без навеса. На нем целая толпа мужчин в спецовках. Все они встречают взглядами нашу машину, ожидая, очевидно, что она остановится здесь (оказалось, на такой же ездит и председатель колхоза), но мы проезжаем дальше, поворачиваем направо, огибая школу, и как раз за нею, скрытые от взглядов стоящей на крыльце толпы, вылезаем из машины.

Вот маленькая, о двух окнах, избенка сестры со старой соломенной крышей. Но может быть, я ошибаюсь? Прежде она была голой, а теперь перед нею широченный, на целый десяток метров вытянутый вперед палисадник. В нем вишни и гигантские кусты благоухающих мальв.

Но что же не выходит сестра навстречу? Я осматриваюсь и еще не решаюсь двинуться к избе. В это время нас заметили две девочки, что-то строившие в палисаднике. Одна из них — та, что побольше, — встала и робко пошла ко мне. да это же Марфуша!.. Как вытянулась она и похудела! Ее носик, облупившийся от загара, розовел, словно молодая картошка-скороспелка.

— Здравствуй, Мусенька! — обнял я ее.

Она вся задрожала, и слезы выступили на ее испуганных глазах.

«Боже мой! Я опоздал!» — кольнула в сердце страшная мысль.

— Ну, что с мамой? Она дома? — спросил я как можно осторожнее.

— Нет. Она... пошла по траву.

И тогда слезы, неожиданные слезы радости навернулись и у меня. Значит, сестра на ногах, если отправилась с плетушкой за травой, которую она дает коровенке при вечерней дойке. Когда-то и я ходил «по траву», таскал битком набитые плетушки.

— Мусенька, тяжело ведь ей будет нести.

— А она немножко... Я пойду помогу ей, — и побежала, засверкала босыми пятками.

Я повернул вертушку и открыл дверь в сени. Уже было переступил порог, но остановился в нерешительности: посреди сеней лежал, свернувшись кольцом, крупный желто-бурый пес. Он не только не залаял, а даже не зарычал и ухом не шевельнул, но зорко следил за мной одним глазом. И глаз его был умный и выразительно-предостерегающий: вот, мол, попробуй тронь только или возьми что-нибудь!.. Я понял, что он из тех псов, которые могут молчаливо пропустить чужого человека в хату, но из нее уже не выпустят.

Шагнув из сеней в избу, я сильно стукнулся головой о низкую притолоку. В избе было чистенько, все аккуратно прибрано, дощатый пол выскоблен, коротенькая, но широкая деревянная кровать справа между русской печью и задней стеной покрыта свеженьким синеватым покрывальцем. В дальнем углу слева—маленький обеденный стол под клеенкой. Стена обильно увешана фотографиями старшего брата и членов его семьи, Шурика разных возрастов и, наконец, его сыншлки Вити, сидящего на одном из снимков в какойто колясочке-ракете.

Пока я осматривался, вернулась сестра. Мне показалось, что она пригнулась, чтобы не удариться о притолоку. Но вот уже она на середине хаты, а в том же согнутом состоянии остается. На ней длинная, просторная, со множеством складок юбка и коротенькая, даже слишком коротенькая ситцевая кофточка, какие носят только в селах Орловской области; на голове платок, поднявшийся крышей надо лбом и завязанный узелком под подбородком. Длинные, никогда не знавшие отдыха руки стали еще более костлявыми и узловатыми. Она протянула их ко мне, землистое лицо ее задергалось печально-радостной гримасой.

- Братец мой! — воскликнула она с плачем. — Прие-ехал!

После того, как мы накормили и проводили шофера, она спросила с тревогой:

— Сколько же, братец, пробудешь на этот раз?

— Думаю, недельки три поживу. А то и больше.

— Ой, правда ли? — удивилась сестра, и в глазах ее сверкнул радостный огонек, от которого у меня теплее стало на сердце.

 

Прасковья Ивановна 

Люди в Домахе высокогостеприимны. Помнится еще из раннего детства, стоит только появиться соседке во время нашего обеда, как мать уже предлагает:

— Садись, кумушка, отведай борщеца, садись!

Не могу точно сказать, приглашалась ли для крещения каждого новорожденного новая крестная (а детей было в любом дворе множество!), или то было просто в обычае, но, кажется, всех и соседок и несоседок примерно своего возраста матъ называла кумой, кумушкой. А кума — это уже нечто вроде родни, и отношение к ней по большей части приветливое, ласковое.

Если же в дом заглянула кума не соседняя, а с дальнего конца села, то перед нею выставлялось на стол даже такое, что предназначалось только к празднику. Что же касается домаховца, приехавшего после долгой разлуки с земляками издалека, а тем более «из самой Москвы», то его могут затаскатъ по гостям. Только подчинись, не сопротивляйся, найдутся даже родственники, о существовании которых ты не подозревал и степень родства с которыми никак не установишь; найдутся и пригласят непременно, посчитают за честь угостить тебя. А не согласишься—будут обижены.

Первый вечер прошел спокойно, без каких-либо попыток со стороны родни утащить меня куда-нибудь от сестры. Мы поужинали в узком кругу семьи. Вернулся из поездки в лес Яков Дмитриевич. Он изрядно осунулся и поседел после нашей последней встречи. До ужина он успел где-то за пределами избы соскоблить со впалых щек и крупного своего подбородка белую щетину, сменить рубашку и сидел свеженький, слегка поцарапанный торопливым бритьем. Сергей — пятнадцатилетний парень со спутанными волосами, ростом на полголовы выше отца — заявился только в сумерки; бросил длинный кнут в сенях и прогремел кирзовыми сапогами по полу — сразу за стол: наливай, дескать, матъ, видишь, работник с поля вернулся.

Но и в этот вечер сестра между прочим сказала:

— Парашку-то Мосину помнишь? Она ведь сестра тебе двоюродная. Отец ее, Иван Ильич, родным братом матери Нашей приходился. Так вот, она приглашать тебя будет... Уже спрашивала: узнала, как телеграмм-то получили...

— Она кем же работает? — перебил я, и сестра почти запела в ответ: .

— Свинаркою то-то работаить. Уже годов, наверно, восемь. Такая труждельница, такая труждельница, что лучше ийё и нету. Юрочка-а! То-то очень хорошо живеть (в Домахе говорят не «живет», а по-древнерусски — «живеть»). Летось одними деньгами тысяч восемь получила, значит, сот восемь теперь, а сколько хлеба и всего прочего — дык и не счесть. И премии получала. Дыть—и работаить! Никто так не работаить, как она! Так заботливо, так заботливо, что и сказать нельзя. Из дому даже, глядишь, молочка прихватит бутылочку, а подпоит какого, если слабенький, видит, поросеночек.

— Ну, прямо! — подвергая сомнению такое утверждение, произнес Сергей.

— Молчи вон, когда не знаешь! — цыкнула на него мать и продолжала: — И Федор Воробьев спрашивал. Тоже приглашает. Рыжий-то, как его звали, помнишь? Он тоже на сытыхве работаить.

— Он какой роднею-то мне приходится? Что-то я не запомню никак.

— Юрочка-а! Ды как же!.. Вот Кирюха Воробьев, с которым оны вместе-то жили протя нашей старой хаты, еще на том боку, — двоюродный брат нашему тяте покойному. А Федор — Кирюхин племянник.

— Племянник по какой линии — по отцу или матери?

— Отец, значит, Федора... ты его не помнишь: он рано умер... братом Кирюхе был.

— Выходит, и Федоров отец тоже двоюродным братом доводился нашему отцу?

— Ну да. Тоже.

— Значит, Федор—мой троюродный брат.

— Значит, так-то, если говорять. Троюроднай, — подытожила сестра.

Следующий день я провел в поле, а когда вернулся в сумерки, в избе моим глазам предстали две женщины. Они были в белых свеженьких платочках и чинно сидели на лавке, прямые, словно перед фотоаппаратом. Одна из них, постарше, была вовсе не знакома мне, в другой я легко узнал Прасковью Ивановну, Она стала полнее, чем была прежде, и выглядела очень молодо, хотя ей уже перевалило за сорок. Лицо у нее румяное, даже слишком, кожа лоснится и не морщинится ни у глаз, ни у губ, как бывает у многих в таком возрасте.

— Здравствуй, братец — поднялась она навстречу и приложилась губами, словно к плащанице, а потом села и запричитала:

— Белыйто, белый-то какой стал! Бра-атец!.. Ох, не легко это ученье дается ды жизня в Москве. А ведь мы почти ровесники. Только годика на четыре я помоложе.

— А то нешто легко, — компетентно подтвердила Надежда Яковлевна.

А Прасковья Ивановна помолчала немного и заговорила о своих аргументах:

— Я ведь летось тоже в Москве была. А как случилось — то? Зашла как-то в правление, к председателю, а Степан Никитович говорит мне: «Вот, Прасковья, тебе путевка на выставку. Поезжай, съезди — посмотри ды хорошенько изучи, как лучшие свинарки работають». Я заплакала. Это трудно мне, говорю, лучше на работе оставьте. Да и кто тут будет ухаживать! У меня, говорю, сердце отболить. А он даже глупой меня назвал. Так и заставил поехать. На целых пять дней. — Прасковья вздохнула, как бы заново переживая трудности поездки, и даже рукой махнула — ладно, мол, что уж теперь об этом вспоминать, съездила, поняла, что в Москве жизнь нелегкая. А потом уже другим тоном, как-то вкрадчиво, заговорила:—Я ведь, братец, за тобой пришла. И мама и брат — Иван Иванович, ты его, наверно, не помнишь — ждут тебя. Очень хотят повидаться. А то как — то приезжал тогда, я не успела пригласить, как ты уже уехал. Вот горевала, вот горевала!..

— Спасибо, сестричка, я с удовольствием навещу тебя, но только попозже.

- Нет, нет! Надо сегодня, А то ты уедешь... Пойдем, братец, посмотришь, Как я живу. Своей семьи, правда, я не нажила, так вот без мужа и осталась. А Иван женат, трое детей у него. Ну, и мама жива, слава богу, еще на здоровье не жалуется. Все вместе живем: хата большая. Посмотришь...

— Дуже большая. Юрочка-а! Такая большая, такая большая, - подтвердила Яковлевна.

Я стал ссылаться на то, что не очень хорошо себя чувствую.

— И Федор вон приглашает, приходил сегодня, — вставила сестра.

— А-а, Федот - ревниво отрезала Прасковья. - Что же ты равняешь, нянюшка?! Федор уже из родни вышел, а я все же двоюродная сестра!

Я согласился просто проводить ее до ручья, за которым - на другой стороне села, у прежней Ермиловой околицы, — жила она. Прасковья как будто этого и ожидала. Она вскочила с лавки, и мы пошли.

У ручья я стал прощаться с ней, но она не отпускала и просила все же зайти «хоть на минутку». Видимо, голоса наши были далеко слышны в вечерней тишине: в тот самый момент, когда я собрался решительно повернуть обратно, с горы к ручью покатилась матъ Прасковьи - Ульяна Ефимовна. Я даже не разглядел, в какой обуви она была, но только ручей оказался для нее не помехой. Она прошлепала по воде (ручей по щиколотку), быстро облобызала меня, схватила за рукав и прямо-таки поволокла к своему дому, не дав опомниться.

Изба действительно выглядела нарядной, светлой, чисто выбеленной. В передней - аккуратная, красиво выложенная, не имеющая и следов копоти русская печь, кухонный стол под расшитой скатертью и широкая лавка с различной посудой. За перегородкой - горница с крашеным полом и домоткаными ковровыми дорожками. Мощные электрические лампы, сиявшие в той и другой комнате, делали белизну стен совсем ослепительной.

Стол в горнице, оказывается, был уже накрыт. Но Иван Иванович еще не вернулся с молочнотоварной фермы, где он работает учетчиком и фактически заведующши (всеми фермами колхоза заведует зоотехник). Однако вскоре появился и он. Двоюродный брат худощав, лицо его густо покрыто сеточкой морщин, глубокие серьге глаза смотрят грустновато. Он почти погодок Прасковьи, но выглядит значительно старше ее: сказалась, конечно, война и особенно блокада Ленинграда, в кольце которой он пробыл от начала до конца. Там он вступил в партию и действительно держится старшим по отношению к своей сестре.

 

Кирилл и Федор 

Старая наша хата стояла «под горкой», как называли нижнюю сторону северной улицы Домахи, примыкавшую к оврагу, а хата Кирилла и Федора Воробьевых - как раз напротив нашей, «на горке».

Тогда, в детстве, мне казалось, что каждая хата чем-то похожа на своего хозяина. А хозяином в ту пору Кирилл еще не был, потому что старшей в семье была бабушка Саклетинья, или просто Саклета, как все звали ее. Я даже не догадывался, что Саклета - родная мать Кирилла, а не бабушка, как для Федора: такой старой она выглядела! Она сильно сутулилась и страдала одышкой. Когда шла, вернее, лишь передвигалась, то не дышала, а как-то дула‚ словно перед ней находилась незримая для нас горячая-горячая картошка, которую надо съесть, но не обжечься.

И хата бабки Саклеты была такой же маленькой и сутулой, как и она сама.

Не знаю, какой была бы изба, если бы она походила на Кирилла, но ясно одно, что ее пришлось бы сложить из самых могучих бревен. Мы, дети, которым всегда хочется быть более взрослыми и сильными, смотрели на Кирилла с восхищением. Помню, весной, как только просыхали горки, парни сходились на них вечерами и начинали бороться. И мы не знали среди них такого, который мог бы помериться силою с Кириллом. Среднего роста, с неширокими, но какими-то округлыми, покатыми плечами, узким лицом и довольно крупным, свисающим носом, он производил впечатление на первый взгляд даже худощавого человека. Но когда на один из летних праздников мы пригнали пасти лошадей под Журавки и парни оказались на берегу реки в чем мать родила, Кирилл возник перед нами весь сложенный из тугих, крупных мускулов. Конечно же, и здесь затевалась борьба. Мой двоюродный дядя, схватившись с любым из своих сверстников, легко перекидывал его через себя с крутого берега в воду.

Думается, что если бы скульптор задумал вылепить с натуры статую богатыря и увидел обнаженного Кирилла, то выбрал бы именно его, а не кого-либо другого.

Не удивительно, что наш обожаемый Геркулес, не выделявшийся среди парней лцом, женился на одной из самых видных невест Домахи — красивой и сильной Наталье Ермиловой. Теперь у Натальи Алексеевны уже есть внуки, но она еще сильна и розовощека.

В двадцатых годах, да и позже, пожалуй, вплоть до самой войны, многие домаховские мужики уходили на заработки в дальние края, по преимуществу в Одессу и Николаев. Стал отходником и Кирилл. Уезжал на сезон, ранней весной и возвращался поздней осенью. Как видно, его сила была очень нужна там, к тому же и сноровку он выработал отличную,— искусством каменщика уже мог гордиться больше, чем силой. Он привозил «много всякого добра» и денег.

Теперь, когда в крупном колхозе ведется большое строительство, Кирилл занял свое место среди каменщиков, более того, он играет, можно сказать, первую скрипку в их оркестре: ему поручаются самые ответственные работы на кладке. На месте сутулой хатенки бабушки Саклеты он отгрохал себе добротный пятистенник с крыльцом. Кстати, когда я увидел эту избу, то она показалась мне похожей не на Кирилла, а на его хозяйку — Наталью Алексеевну: такая же большая, красивая и уже не очень новая.

На второе утро своего пребывания в Домахе, выйдя умыться в огородик позади избы, я увидел через плетень человека, поднимавшегося в гору от ручья.

— А-а, Юра! Здравствуй, с приездом! — закричал он еще издали, также заметив меня.

Это был Кирилл. Он быстро обогнул избу и прошел через сени в огород. И тут я рассмотрел, что он изрядно постарел, стал действительно худощавым. Длинный легкий пиджак свободно висел на нем.

— Иду то — то в Мало-Кричину: свинарник там строим, — заговорил он, указав в сторону соседней деревни узелком, который держал в руке, и как бы подчеркнув при этом, что он захватил с собой кое-какой перекус. — Иду и вижу: племяш мой вышел. Ну, здравствуй, здравствуй еще раз! Дай я тебя поцелую-то... Егорий Яковлевич, сегодня ко мне. Как ты хочешь. Ко мне, ко мне! Бабка уже и наготовила всего...

— А это кого же вы бабкой—то называете? — поинтересовался я.

— Да мою Наталью, кого же еще?

— Это, наверно, даже обидно: она моложе нас с вами.

— Э-э, нет, Егорий Яковлевич! Бабка и есть бабка. У нее уже куча внуков. Разве ты не знаешь? Вот придешь—увидишь... Так что настоящая бабка. Значит, так, Егоршй Яковлевич, заканчиваю работу и захожу. Имей в виду!

Позднее я побывал на строительстве. Кирилл Никитич клал кирпичи так ловко и так ладно, что я невольно залюбовался его красивой работой. Два парня подносили раствор. Один из них был без рубашки и бронзовел на солнце неимоверной мускулатурой. Кирилл остановился на минуту и, поймав мой взгляд, сказал:

— Вот таким и я был когда—то.

— Аа неужто! — удивился щупленький мало-кричинский мужичонка, стоявший рядом: он не знал Кирилла в юности.

— Мне думается, что значительно крепче — подтвердил я.

— Да‚ — продолжал Кирилл, — брал, бывало, двойничок на мельнице и подбрасывал вот так раз двенадцать. — Он подкинул кирпич метра на два над головой и ловко поймал его. — А теперь даже не поднимешь эти два пудика-то. Так-то...

Однако в тот день, когда Кирилл приглашал меня, я не пошел к нему: нездоровилось что-то. Сестре к тому же не понравилось и само приглашение.

— Ишь ты, прямо приказывает: «Имей в виду!», — возмущалась она, и я еще раз почувствовал, что у домаховцев в чести приглашение более тонкое, даже дипломатическое. Первое подтверждение этому показала Прасковья Ивановна, а второе — Федор, сверстник мой и троюродный брат. Он очень деликатно и умело объехал своего дядю.

Днем я отправился на свиноферму, расположенную на окраине села, за бывшей Калиновой околицей. Подойдя к главному помещению, увидел висящую в распахнутых воротах вагонетку подвесной дороги. Мужчина с бледным веснушчатым лицом, впалыми щеками и слегка вьющимися волосами, выбивавшимися из-под старой, выгоревшей фуражки, наклонился над вагонеткой, засунул в какую-то мутную жидкость руки по локотъ и старательно разминал что-то на дне.

Это был Федор, что «из родни вышел», друг, с которым мы проводили в детстве многие дни неразлучно, а порой и дрались, как петухи. Он поднял голову, сразу узнал меня и стеснительно заулыбался:

— Прости, Юра, что не могу поздороваться как следует...

Он закончил подготовку корма. В это Время подошел симпатичный крепкий подросток и погнал вагонетку со звоном по монорельсу в другое помещение.

— Это сын мой, Михаил‚ — заметил, кивнув ему вслед, Федор. - Помогает мне на ферме.

— А ты большое стадо откармливаешь?

— Все, что есть вон в том дворе. Сейчас двести тридцать свиней. Это и откормочное и ремонтное поголовье. А за лето проходит больше тысячи.

Из глубины двора вышла Прасковья. Ее трудно узнать: она в грубой спецовке и кожаном фартуке, кирзовых сапогах, гремящих, как сундуки; платок лихо закручен на голове тюрбаном. Увидела меня, заулыбалась.

— Здравствуй, братец! Посмотреть зашел? Пойдем-ка, пойдемка, взгляни. — И потащила меня на свое отделение фермы. Федор шел с нами. Он молчал, а Прасковья продолжала, показывая через перегородку. — Вот зто — русская белая, вчера только опоросилась, двенадцать штук дала. Вон как бузуют уже, вон как бузуют, ах, молодцы!.. А это вот ливенская, пегая—то. Тоже хороший приплод дает.

— Ну, пошла теперь хвалиться, — заметил недовольным тоном Федор.

— Кто же из вас больше зарабатывает? — Спросил я обоих.

— Она, конечно, — скромно и, как мне показалось, смущенно ответил Федор. — У нее вон двадцать пять маток да бесчисленный приплод... Начисляют и за опоросы, и за сохранность. В прошлом году около двух тысяч трудодней заработала.

— Ну, тебе тоже грех пожаловаться, — перебила Прасковья. — Тьпцу восемьсот, кажется...

— А я и не жалуюсь, — совсем смутился Федор и смолк: ладно, мол, рассказывай сама.

Я смотрел на него и думал: да тот ли это Федор, который в детстве был таким несдержанным и шумливым, что даже получил кличку «Бешеный»? Казалось, он смущался встречи со мной, выглядел робким и застенчивым. Однако кое-что от прежнего характера у него сохранилось.

— Юрочка-а! То-то есть у него один Недостаток, — рассказывала мне сестра. — Так вот работаить, слова никому нескажеть грубого. Такой труждельник, такой труждельник, что и поискать. И такой уважительный! А вот в праздник, как немного подвыпьеть, беспременно идеть у контору и начинаеть критиковать. Хочется то-то, наверно, чтобы на него обратили вниманья. Пришел как-то, кажется, Первого мая, и наткнулся на Семененкова, секлетаря-то партейной организации. А, говорить, все украшаешь свой кабинет ды контору, все плакатики ды картинки вывешиваешь, все — как это он сказал-то? — свою ненагляднаю агитацию нянчишь! Сидишь ды любуешься! А ты бы на хверму хоть пришел ды посмотрел, как люди-то работають! — И сестра давала свой комментарий рассказу: — Говорить то-то истинную правду. Ну, прямо как на трибуне стоить и вычитываить. Ды только разе ж так можно? Посуди ты сам.

Но все это я услышал позже. А пока что передо мной стоял занятый делом рабочий человек, и, понятно, его не следовало отвлекатъ надолго.

Был тихий предвечерний час. Небо очистилась от надоевших в это лето туч, и солнце засверкало радостно, ярко. Я поспешил к хате сестры, захватил удочки, насадку, приготовленную еще утром, и отправился к реке Расторог, излучины которой уже виднелись от фермы: до нее отсюда не более километра.

Мне не терпелось сделать «разведку боем». Дело в том, что речушка наша прежде кишела рыбой и раками. За годы журналист — ской работы я побывал во всех концах страны, но нигде, ни в одной реке не встретил такого изобилия. И в далекие детские годы при каждом случае — поведешь ли лошадку на луг или просто окажешыэя поблизости — непременно пройдешься по берегу реки, чтобы полюбоваться, как в тихих заводях среди лежащих блинами листьев кувшинок «греется на солнце» стая плотвы или торпедой стрельнет из-под зарослей мелководья серая хищницв — щука.

Тогда же, в детстве, и позднее, когда я уже приезжал студентом из Москвы на каникулы, мы ходили с Федором ловить рыбу... корзиной, а по-домаховски говоря — плетухой. Брали большую плетуху, в каких тогда носили мякину, забирались в воду, насколько позволяла глубина, и подводили ее отверстием к прибрежным зарослям. Нередко рука уже ощущала удары рыбы в дно плетухи. Мы быстро поворачивали и поднимали ее, вытаскивая порой по десятку, а то и больше плотиц сразу.

Ну как не вспомнить такую реку, не поинтересоваться ею теперь?! Примерно за час до заката я был уже на «плотине» пруда.

Местностъ настолько изменилась, что даже трудно определить, где стоял пруд: все кругом заросло травой или вытоптано стадом. От мельницы и толчеи не осталось и следа, и только там, где - мы знали — было «стремя», оставалась обмелевшая речушка. Я пошел берегом вверх, скоро выбрал место поглубже, с зарослями кувшинок, и закинул в приятную чищинку. Поплавочек медленно поплыл по течению, но почти в ту же минуту дернулся, и я вытащил небольшую плотичку.

С луга уже прогнали стадо. В воздухе стали сгущаться сумерки, и над рекои легла такая нерушимая тишина, что, казалось, звенело в ушах.

— Ну как, ловится? - вдруг кто-то спросил за спиной, хотя и тихо, но я вздрогнул от неожиданности.

Позади стоял Федор с велосипедом. Он-то знал, что если рыбак замер над поплавком, то надо подойти совершенно безшумно. Он стоял, будто не дыша.

А я выкинул еще одну плотичку. Федор тут же, чтобы не отвлекать меня на лишние движения, снял ее и насадил новый шарик манной каши, лежавшей на тряпице. К тому же я наблюдал за другим поплавком.

— Да, видимо, придется сматывать‚ — сказал я, — уже поплавок плохо видно.

— Ды нет. Ничего еще. 3Аметно, — успокоил меня Федор, и мне уже показалось, что именно интерес к рыбной ловле и привел его сюда. Думалось, он готов просидеть со мной на берегу до утра. Но цель его была совсем другой.

— Кирюха сегодня приглашал? — спросил он осторожно, когда мы подошли к селу и, не дожидаясь ответа, сказал: — Юра, я вот здесь теперь живу. Это моя хата. Прошу тебя зайти. Посмотри, как живу.

Ну как откажешься, если стоишь уже возле хаты, почти на пороге ее?! Пришлось зайти к моему троюродному.

 

Степан Никитович 

В хате сестры-два окошечка. Маленьких, низких.

Они-как два глаза. Если смотреть в правое, то видно только школу, стоящую против самой хаты, почти в центре площади. Если же в левое, то можно видеть и школу, и выступающую из-за нее по ту сторону площади (и то не полностью) контору правления - высокое здание с каменным крыльцом, на котором я увидел большую группу людей в спецовках, когда приехал в село.

Утрами я обычно садился за обеденный столик под правым окном, чтобы сделать кое-какие записи. А сестра топила печь, готовила завтрак и частенько подходила к левому оконцу. Это у нее стало привычкой. Она поглядывала на контору и как бы докладывала мне:

— Ну, уже шоферня навалилась на крыльцо: наряда ждуть. Легковая какая-то подкатила. «Волга», кажется. Наверно, из города.

— Хвак уже покатил. Наверно, по бригадам. В первое утро, деловито взглянув со своего наблюдательного пункта, она сообщила:

— Вон высыпали все: и Хвак, и Семененков, и Клавдия Ивановна, агрономша наша. На совещание то-то сегодня у город едуть.

Таким образом, зная, что руководителей колхоза на месте нет, я не торопился идти в контору, хотя уже не терпелось осмотреть село, в котором давно не был, встретиться, поговорить с земляками.

Из машины увидишь не многое. К тому же, проезжая мимо конторы, я вынужден был смотреть направо, то есть как раз в противоположную от конторы сторону, на школу, чтобы вовремя повернуть к хате сестры. Поэтому, когда направился уже после завтрака к правлению и поравнялся со школой, я ахнул от изумления, увидев за нею, правее и дальше конторы, двухэтажный дворец из светло-серого кирпича с двумя четырехгранными колоннами посередине, под свежевыкрашенной зеленой крышей. дворец, который привлек бы внимание и в областном городе!

...С совещания руководители вернулись к концу дня. В контору же пришел один председатель - Степан Никитович Фак. Здесь мы и встретились с ним. Впервые я увидел его в 1954 году, когда он только начинал работать на этом посту. Мне удалось тогда «заскочить» в родное село только на два дня. Сестра, вернувшись с поля, где она была занята посадкой картофеля, говорила радостно:

— Юрочка-а! То-то очень хорошо стало работать, братец! Председатель новый так старается, так старается, ажно любо и нам-то за дело браться. Подошел к нам сегодня, нуте-ка, бабоньки, говорит, что-то вы не так картошку в лунки кладете. Ды подсучил рукава, ды и начал переминать перегной и класть: перегной — картошку, перегной — картошку. Ды-ть так ладно, так споро у него выходить! А наши — то прежние, хочь какого взять, даже близко, бывало, не подъедуть, не токмо что за работу вот так-то приняться ды показать! А ведь мужики были, кажись, всю жизню в земле копались и вот уже рыло дерут, нос воротють, а этот городской будто-к. Секлетарем, говорят, был... Вот тебе и городской!

Понравилось домаховцам и то, что новый председатель сразу стал устраиваться прочно, перевез в село семью, хотя и квартиренку нашел кое-какую; жену определил на работу, чтобы люди глаза не кололи. Да и требовался как раз библиотекарь — работник, которого здесь всегда уважали.

Тогда я узнал от людей лишь первые впечатления, теперь видел результаты.

Не успели мы обменяться приветствиями, как Степан Никитович спросил:

— Дворец культуры видели?

Я понял, что дворец был его гордостью.

— Пока лишь издали. Без вас не посмел осмотреть.

Фак обрадовался. Торопливо встал из-за стола, словно боялся, что я задержу его в конторе.

— Тогда пошли посмотрим.

Фасад дворца, который я увидел издали, оказывается, был как бы верхней частью буквы «Т». В нем на первом этаже — фойе, на втором — несколько комнат, предназначенных для библиотеки и работы кружков. Все это пока еще строится, поэтому выглядит не очень уютно: стены только что оштукатурены, на полу — доски и много мусора. Но зал уже и сейчас красив и грандиозен. Отделочные работы в нем почти закончены. По карнизам и потолку в местах подвески люстр — легкая лепнина по обе стороны сцены — барельефы Маркса и Ленина. От Входа до сцены — почти сорок метров. Как бы оправдывая этот размах, Фак говорит:

— А то ведь до сих пор и собраться негде было в зимнее время. Попробуй-ка созови общее собрание, когда только одних трудоспособных чуть ли не две тысячи! Это взрослых. А всех, так сказать, ложек — почти четыре тысячи. — Он подумал, как бы припоминая историю роста колхоза, и начал кратко излагать ее: — 3а первые два годы Домаха вырвалась вперед. Тогда районные руководители стали нажимать на меня: «Укрупняйтесь!» Присоединили Воронино, Малую Кричину, Большую Кричину и Кавелино. Опять года через два выравнялись. Домахе, правда, пришлось подзадержаться, но присоединившиеся колхозники в первый же год воспрянули, сделали шаг вперед, начали деньги получать на трудодни. А потом опять: «Укрупняйтесь! Берите Упорой и Любощь!» Это еще два колхоза. Собирались раза четыре. Я все молчал. И мужики не соглашались. Наконец сказал им: «Ну, что ж, мужики, рано или поздно придется идти на укрупнение». Тут сразу послышались голоса: «Пусть ставят матарыч!» Значит, наступил перелом. Согласились. И знаете, сколько теперь в колхозе населенных пунктов? Семь крупных сел и деревень, которые я назвал, и поселков не счесть. Тринадцать!

Степан Никитович наморщил лоб, словно прикидывал, во что обошлось укрупнение, сдвинул на затылок тяжелую суконную кеп- ку и добавил грустно:

— А если бы одной Домахой шли, сказать вам по совести, не преувеличивая, уже давно все построили бы себе дома с шиферными крышами.

— Ну, а если бы вам разрешили теперь разукрупниться, как бы вы поступили?

Председатель вдруг встрепенулся. Грустноватое выражение, которое чувствовалось во всей его высокой, угловатой фигуре, исчезло.

— Да что теперь об этом говорить? — сказал он бодрым голосом. — Мы ведь уже все деревни электрифицировали, связали, можно сказать, единой колхозной своей энергосистемой. Да и людей теперь, пожалуй, нет таких, которые были бы недовольны этим. Первое-то время, поскольку на собрании были по преимуществу мужчины, бабы все упрекали их: «Пропили колхоз, сукины сыны, воров понабрали!» Оно и правда, упоройцы воровством прежде отличались (хотя и домаховцам, бывало, пальца в рот не клади). Но потом-то увидели, что и упоройцы работают не хуже других. И успокоились:

Степан Никитович предложил осмотреть детские ясли. За Дворцом культуры, еще правее, — обширное здание, сверкающее свежей розоватой краской. В нем просторный, во всю длину, коридор, спальня, комната для игр, столовая. Здание прежнего волисполкома — самое крупное в старой Домахе — выглядело бы перед ним маленьким и невзрачным.

Когда мы вышли из помещения, Фак остановился, заставляя меня посмотреть кругом.

— Теперь вы видите, — сказал он, — как начинает вырисовываться новая площадь. Это будет неплохой центр Домахи. Видите, там, слева, к школе примыкает небольшой домик... Не заходили туда?.. Это колхозньй радиоузел. Там, с западной стороны, — здание сельсовета, магазин. Тут, справа,— медпункт. Но домик очень мал. Думаю, когда закончим отделку Дворца культуры, то переведем контору правления сюда, на второй этаж, равно и вход туда есть отдельный, а помещение конторы отдадим под родильный дом: надо же и такой иметь крупному колхозу! Тогда уже и медицинский городок свой образуется. — Вдруг Степан Никитович вскинул левую руку (при этом рукав вздернулся чуть не до локтя) и посмотрел на часы: — Может, на сегодня хватит? Мне надо еще наряд составить на завтра: я с ним каждое утро по радио выступаю. А сразу после завтрака заходите ко мне в контору, поедем вместе в поле.

Нам повезло: утро выдалось солнечное, теплое, что было редко в это лето. Фак сел за руль старенького «газика», усадил меня рядом. У него естъ шофер, деликатный молодой человек, но председатель оставляет его «не у дел» и ведет машину сам, если надо поехать с гостем (чтобы обоим разместиться на передних сиденьях). Степан Никитович — техник-механик по образованию и очень любит технику, знает ее. Получат какую-либо новую машину — он тут же за руль, непременно опробует ее, испытает. Увидит в поле остано- вившийся из-за неполадки трактор или комбайн — ему не приходит- ся гадать, что случилось, или только верить слову механизатора: он сам поможет отыскатъ причину, а то и устранить ее. Уже это одно немало значит для руководителя. И для колхоза, когда машины и механизаторы решают все. Но для Фака это лишь одна и притом еще не главная положительная черточка.

Выровненная грейдером дорога выходит от конторы правления прямо на юг и через какихнибудь триста-четыреста метров поворачивает на восток, в сторону Дмитровска.

— Видимо, по селу теперь и не ездят? — спросил я.

— А зачем же пылить людям под окнами? — вопросом же ответил Фак, как бы удивляясь тому, что раньше об этом здесь не задумывались. - К тому же и дорога вдоль села хуже, и по всяким другим причинам там не разгонишься.

Повернув на Дмитровский большак, уходящий вдаль частоколом телефонных столбов, Фак вскоре приостановил машину, спросив: заедем, пожалуй, на курган?

Курганом был заложен невдалеке от большака кукурузный силос. Немалая часть его еще и теперь лежала, издавая специфический кисловатьпй запах. Два грузовика стояли возле него, и уже издали было видно, как люди вскидывали вилами темно-желтые охапки в кузовы.

— Между прочим,— заметил Степан Никитович, — курганный способ силосования мы применили одними из первых в области. Осенью, как раз когда мы завершали вот этот курган, к нам приехали все участники пленума обкома партии. Человек пятьсот. Да и урожай же был! Кукуруза стояла, как лес. Эх, тогда бы вам приехать! Вот посмотрели бы... А в этом-то году, как видно, уже не получится: все холода и холода.

Едем дальше и вскоре снова останавливаемся. Перед нами обширное поле гороха. На вершинах курчавых веточек еще белеют цветы, словно бабочки на зеленом фоне, а ниже уже висят тяжелые стручки, одни еще лопаточками, а друтие полные.

— Это сорт «уладовский», — говорит Степан Никитович, сорвав и показывая мне крупные стручки, полные, с раздутыми боками и ровком на спине, как у откормленного битюга. — А там, подальше, сорт «рамонский-77», а потом «капитал». Тот с мелкими стручками, но, по-моему, тоже дает хороший урожай.

Оказывается. Фак следил за достижениями передовиков выращивания гороха, не только знает опыт многих мастеров высоких урожаев, но и умеет его перенять, дополнить, развить. Он съездил в свое родное село на Украину, от которого всего лишь километров шестьдесят до Бершадского района Винницкой области, наведался к Василию Михайловичу Кавуну‚ своему прославленному коллеге, и раздобыл толику семян гороха.

Знал Степан Никитович и опыт совхоза «Петровский», что в соседней, Липецкой области, встречал его директора, Ивана Платоновича Воловченко, внимательно слушал его выступление на зональном совещании работников сельского хозяйства в Воронеже. Опыту этого толкового человека верил и не сомневался: горох даст лучший урожай при узкорядном посеве и здесь, в Домахе. Но ведь это еще не все. Дело не только в способах сева. Сорт гороха тоже имеет значение... Стал советоваться с колхозным агрономом Клавдией Ивановной Шпиньковой, с членами правления. И решили испытать сразу три сорта—«уладовский», «капитал» и «рамонский». Все они развиваются теперь прекрасно. И хотя «уладовский» взял величиной стручка, все же «рамонский—77»‚ как заключает Степан Никитович, видимо, подучится более спорым, даст хозяйству больше выгоды.

Я пробую зеленые стручки. Они и сейчас мне очень нравятся. А какое это лакомство было в детстве!

Но вот огромное поле гороха. Однако не видно не только ватаги, а даже ни одного малыша, приближающегося к этому соблазну. «А может, они залегли где-нибудь там, на дальнем конце, заслышав гул машины?» - подумал я.

— Ну, поехали дальше? — прервал мои размышления Степан Никитович — Там, по северную сторону села, посмотрим кое-что поинтереснее гороха.

Огибаем бывшую Есину околицу. Здесь, на восточной окраине Домахи, множество комбайнов. Механизаторы завершают их ремонт. Скоро жатва.

- Знаете, сколько машин теперь в колхозе? — сказал Фак, когда мы поравнялись с небольшой мастерской.— Полтора десятка комбайнов, больше сорока тракторов — двадцать пятъ гусеничных и шестнадцать колесных‚ — тридцать пять грузовиков. Это почти такой же парк, как в МТС, когда я работал директором.

За «Чибисовой околицей» поворачиваем влево, едем по дорожке между приусадебными участками, бегущими слева, и полем пшеницы. Впереди, за пшеницей, вижу: поднимается густая серовато—зеленая полоса. Фак останавливает машину.

Да это же бобы! Неужели же они бывают такие могучие? Степан Никитович пробирается по междурядью на несколько метров от дороги, где растения еще выше, и поворачивается ко мне. Над цветущими верхушками бобов видна лишь его голова.

— Вот, — говорит он, берясь за стебель‚ — почти с меня. А мой рост — сто восемьдесят восемь сантиметров. И, конечно, они еще растут.

Оказывается, и тут, в возделывании этой культуры, есть что—то свое, найденное опытом, наблюдением, острой мыслью... Казалось бы, не бог знает какая невидаль — бобы. Давно уже выращивали их некоторые домаховцы на своих огородных грядках. Но как возделывать, обрабатывать их на больших площадях? Были советы: сеять квадратно-гнездовым способом. Так и посеяли. Конечно, пришлось рыхлить культиватором междурядья, да еще не один раз. И все же вышли растения низкорослыми, вроде картофельной ботвы.

Но при этом бросилась в глаза одна закономерность. Там, где посевы оказались случайно загущёнными, стебли поднялись гораздо выше. И ведь не только вытянулись в рост, а во всех отношениях развились более мощно. Обсудили с Клавдией Ивановной и с бригадирами, пришли к единому мнению: посеять в следующий раз, уже в 1962 году, ленточным и сплошным способами. Правда, семян потребовалось больше. Уже не по семьдесят килограммов на гектар, как при квадратно-гнездовом, а по сто двадцать да по сто шестьдесят. Но зато какой же результат получился разительный! Стебли сплошного посева поднялись стеной. Может, скажете, стручьев нет на таких стеблях? В том — то и дело, что и стручьев больше: при квадратно-гнездовом посеве по шесть, от силы по восемь ярусов, а тут даже до восемнадцати.

— Ну, теперь на Просянку? Не возражаете? — спросил Степан Никитович, будто бы мне не хотелось посмотреть как можно больше.

Просянкой почему-то называли заболоченную, поросшую мелким ольшаником низину вблизи Неруссы. Здесь река раздваивалась на извилистую, разлившуюся камышовыми плесами, местами почти непроточную Старую Неруссу и прямую, узкую, стремительно несущую свои воды в Десну, похожую на канал Новую Неруссу.

Поехать, бывало, из Домахи в лес — значит миновать поле, потом Большой Луг, потом спуститься с бугра в низину, в широкую пойму реки, а вернее, двух Нерусс. И тут человека брала оторопь: удастся ли преодолеть полукилометровую трясину? Обычно лошадь, едва ступив на обильно умощенную ветками и всяческим дрекольем гатъ, начинала нервно перебирать ногами, ища твердую почву, и в конце концов проваливалась по брюхо в бурую, чавкающую под копытом мерзость. И надо было успеть развязать супонь, чтобы вы- прячь беднягу и вытащить из опасного месива. Оттого люди издавна ездили не в одиночку, а целой артелью, заранее соразмеряя силы...

Такой застал пойму и Фак, когда начал работать председателем колхоза в Домахе. А между тем где-то поблизости уже велась очистка застойного русла Неруссы. Степан Никитович решил обратиться за помощью к мелиоративной станции. Его намерения дружно поддержали колхозники, тем более что половину расходов по осушению заболоченных земель берет на себя государство. И вот по очищенному и местами выпрямленному руслу реки быстро покатились воды, из осушительных каналов поймы потянулись бурые болотные стоки. Колхозники раскорчевали ольшаник, и к пашне артели прибавилось свыше четырехсот гектаров плодородных пойменных земель.

В первый же год посеяли высокодоходную культуру — коноплю. И конопля уродилась могучая, как лес. Такой даже на старых, в избытке унавоженных конопляниках домаховцы отродясь не видывали. Колхоз получил за нее свыше миллиона рублей. Тут и на покупку техники средства явились и на оплату труда, в которой здесь люди вообще-то не очень были уверены. А с повышением оплаты дисциплина окрепла, с большим рвением все за дело взялись. Председателя же стали ценить за то, что он знает в хозяйстве толк, что его заботы и хлопоты идут колхозу на пользу.

...И вот мы подъезжаем к Просянке. Невольно подумалось: сейчас «газик» слетит с бугра и сразу зароется всеми четырьмя колесами в болотную трясину. Но с бугра, который прежде трудно было преодолеть на тележонке, груженной лесным сушняком, и который оказался совсем невысоким, открылся вид на плантацию сахарной свеклы и высокую песчаную дорогу на месте топкой гати. Степан Никитович ведет машину, не сбавляя скорости, только посматривает на плантацию то вправо, то влево, быть может, прикидывая, не следует ли еще раз прополоть посевы.

За плантацией, близ дороги, небольшая котловинка и лужа на дне ее.

— Вот здесь, — мимоходом замечает Фак‚ — когда-то залились девять человек. Это было самое глубокое место Старой Неруссы.

Он говорит не «утонули», а «залились», как все говорят в Домахе. Он знает об этом лишь с чьих-то слов. А в моей памяти воскресает трагедия, потрясшая все село.

Лес — кормилец. В зиму оттуда возили мужики дрова на станцию, подрабатывая извозом. Летом бабы ходили то за грибами, то за смородиной, дико разросшейся по болотистой опушке против Просянки, то за земляникой, то за оценками. В тот июньский день семь молодаек отправились «по смородину». Гатью прошли, высоко подымая подолы и меся босыми ногами теплую муть заржавевших луж. Но у Старой Неруссы остановились: поднявшаяся от обильных дождей река унесла немудрящий мостик. Как быть? Бабенки стали шарить глазами. По ту сторону глубокого плеса стояла лодка. Вскоре к ней подошел и хозяин.

— Дяденька, перевези! — закричали хором молодайки.

Тот сел на задний уголок лодки и, гребя одним коротким веслом, подплыл к этому берегу.

— Ну, садитесь! — предложил он.

Но садиться было не на что. Бестолковые добытчицы смородины влезли в узкую лодчонку все семеро и стали в ней, держась друг за друга руками. А как только лодка качнулась, отойдя на середину, так они хороводом и рухнули в воду, взвизгнув на всю округу.

От караулки, что белела на опушке леса, прибежал здоровенный молодой мужик, пришедший было взять разрешение у лесника на вывоз бревен. Он увидел опрокинутую лодку и чуть вынырнувшего, но снова скрывшегося в воде человека. Ни на секунду не задумываясь и не успев раздеться, он бросился на помощь. Не сомневаясь в том, что легко вытащит одного, а то и двух утопающих сразу, он просчитался: за него ухватился весь людской клубок. Говорят, будто бы он взныривал несколько раз, появляясь над водой чуть ли не по пояс, но так и не смог вырваться из смертельных объятий тонущих.

Видимо, какой-то одинокий свидетель, перепуганный увиденным, и примчался в Домаху. Не помню, кто это был. Но только сразу по селу заметались люди, закричали и кинулись в сторону Неруссы. Более проворные вскочили на лошадей и помчались, колотя их по бокам голыми пятками. Ребятишки, среди которых был и я, неслись напрямик через конопляники, зеленые овсы и Большой Луг, стремясь оказаться у реки не последними.

Когда мы прибежали к злополучному месту, забрызганные под конец грязью и болотной ржавчиной, еще ни один из утопленников не был вытащен. На берегу собралась уже огромная толпа, а двое мужиков, сидевших в лодке, только начали опускать в воду длинный — длинный шест со стальной когтистой тройчаткой на конце (этот «инструмент» называют у нас «кошкой» и применяют для вытаскивания ведер, случайно упущенных в колодец). Шест почти полностью скрылся, но ни на что не натыкался.

— Сюда вот надо, сюда! — кричали с берега. — Ить их, наверно, отнесло.

Сидевшие в лодке молчали и продолжали шарить «кошкой».

— Вот‚— вдруг глухо сказал тот, кто держал шест. Все замерли. А он тихонько пошевелил «кошкой» и начал медленно выбирать ее руками наверх.

…Над водой показалась склоненная на сторону голова с размытыми длинными волосами и плечо с разодранной на нем рубахой.

В толпе раздались вопли. Мужики сосредоточенно и бережно вытащили женщину в лодку и подвезли к берегу. Ее тут же подхватили, положили на траву и начали откачивать.

— Вряд ли это поможет, — сказал кто-то. — Времени—то прошло сколько!

Одного за другим положили на траву девять посиневших трупов. Выла почти вся Домаха.

В памяти отчетливо всплывает эта картина, и мне начина казаться, что погибшие молили живых уничтожить Старую Неруссу с ее черными омутами, покончить с муками крестьян-одиночек, которым не совладать с засасывающим их распыленные силы гиблым болотом.

 

Королев и Чибисов 

Когда в первый раз мы зашли со Степаном Никитовичем во Дворец культуры, там настилались полы.

Настилка, собственно, только что началась. Почти по всему огромному залу были видны лишь массивные поперечные, лежащие на кирпичных столбах балки. И только вблизи сцены на них успели положить ряд толстых досок.

Настилкой занимались восемь плотников. Они подравнивали ребра досок рубанками и подгоняли их друг так, что порой трудно было заметить швы. Весь настил сливался как бы в одну доску, выпиленную из какого-то невероятной толщины дерева.

Вся бригада, не успев ответить на приветствие, уселась на перекур, словно уже давно дожидалась такого случая. Мне показалось, что этой работой она будет заниматься несколько месяцев.

И, как бы отвечая на эти мысли, Степан Никитович совершенно серьезно спросил:

— Ну как, ребята, в субботу закончите?

— Эх ты! — удивился молодой плотник, скручивающий цигарку. — Сегодня-то у нас что? Четверг? Так это же, выходит, надо за два дня все...

В это время в зал степенно вошел крупный мужчина в черном, слегка выгоревшем суконном костюме и такой же кепке, надвинутой почти до самых бровей. Он постоял, будто никем и ничем не интересуясь, и спокойно, как бы самому себе, сказал:

— Можно закончить.

Это был бригадир каменщиков колхоза Михаил Филиппович Королев. Привлекали внимание резкие, даже грубые черты лица его — крупный, длинный нос с несколькими волосками на самом выступе и непомерно густые, тяжелые брови. Кажется, что Королев и хмур оттого, что ему не удается удержать свои брови повыше, они нависают всей тяжестью на глаза.

Я старался припомнить, виделся ли с ним когда-нибудь раньше, и ничего не мог найти в своей памяти.

— Юрочка-а, братец! — поясняла мне потом сестра — Ды ты-его потому и не помнишь, что он то-то в селе мало был: все на Украину ходил, как и Кирюха наш. На каникал-то, бывало, приедешь, а его и нету: в Одесте работает (в Домахе почти все Одессу называют Одестом). Дуже то—то хорошим каменщиком стал. Его руками ды-к половина Одеста, наверно, выложена. А в одно время, — продолжала сестра,— он бригадиром работал. До войны еще... Ну, это тоже ты не помнишь, потому что вучился тогда. А колхоз-то на том боку, где Ванькя-то, покойничек, жил, был один, а на нашем — другой. И вот он бригадирствовал... Ды-к такого бригадира и кругом-то поискать—не сыщешь. Ты не гляди, что он такой с виду суровый. Никогда-то он не напился, никогда ни на кого не закричал. Ды ко всем-то он дуже уважителен и ласков. А ты сам посуди, как работали-то тогда: ничего почти не получали, и кажный от своего дела отлынивал. И то ему удавалось сделать все, что задумаить. Отказаться—то перед ним кажному совестно. Подойдеть, бывало, к хате, скажеть: «Надежда Яковлевна, надотъ идти на работу. Понимаю, что тебе тяжело, но идти надо». Возьмешь там грабли или цапку ды и пойдешь.

Заметив у Королева навыки хорошего каменщика, Фак назначил его бригадиром на кирпичной кладке в колхозе. А Михаил Филиппович не только кладку, но и планировку помещения научился производить не хуже дипломированного строителя.

Возле Малой Кричины решили сооружать большой типовой свинарник. С проектом приехали из Орла работники Всесоюзного института проектирования сельских зданий и сооружений. Они стали прикидывать, как лучше «привязать проект к местности». Выбрали место и уже было запустили бульдозер: потребовалось частично срывать склон, на котором разместился бы свинарник. Но в это время появился тут Михаил Филипович. Он посмотрел - посмотрел и молвил:

- Не годится на этом месте: сюда все равно сток будет вон оттуда. Весной все заплывет, не пройдешь. А вот если подальше разместить — смотрите: там и ровно и сток будет только от свинарника, а не к нему.

И с ним согласились инженеры.

Михаилу Филипповичу, как бригадиру, начислялось дополнительно к основной оплате четыре процента того, что заработала бригада. Но ему нередко приходилось отлучаться. Он знал, что в его отсутствие работа может идти хуже, и поэтому предложил наиболее старательному каменщику и строгому, дисциплинированному человеку Алексею Степановичу Козину выполнять в такое время обязанности бригадира. Он поделил с ним пополам свои дополни` тельные начисления, не пожалел, лишь бы дело шло лучше. Так и ему, Королеву, спокойно и Козину выгодно.

А, подкрепившись хорошим помощником, Михаил Филипович стал бывать и на других стройках колхоза, вносить и там свою лепту в общее дело.

— Приехал он недавно со мной в Воронино, — рассказывал Фак‚ — взглянул на строящуюся школу, говорит: «Окна подправьте, ребята. Видите, вот здесь перекос». Я ничего не заметил, а он вот сразу заметил... Да, такой человек нам очень нужен сейчас.

Оказывается, размышления Степана Никитовича шли дальше. Он заговорил с членами правления и секретарем парткома Семененковым о том, что не пора ли возложить на Королева обязанности заместителя председателя по строительству. Ведь сейчас строительных объектов в колхозе уже не счесть. Один Дворец культуры потребовал бы в городе целого строительного управления со своей бухгалтерией... А тут небольшая бригада Михаила Филипповича управляется одна.

Со Степаном Никитовичем сошлись во мнениях все. Так в дни моего пребывания в Домахе Королев стал «всеколхозньпи руководителем строительства».

Но это произошло несколько позднее. А в субботу вечером я встретил его, еще как бригадира каменщиков, вместе с Николаем Ивановичем Чибисовым — бригадиром плотников.

Как это ни удивительно, плотники закончили настилку пола в зале Дворца именно в субботу, еще засветло. Закончили, полюбовались на свою работу, но расходиться не думали. Сели, а некоторые и прилегли на траве. Ясно без слов: домой никто не отправится, пока уговор с председателем не будет исполнен.

Николай Иванович встал и пошатал в контору. Легко, будто и не работал днем.

Фак сидел в своем кабинете один: видимо, наряд составлял.

- Степан Никитович‚ — сказал Чибисов, как всегда, с улыбкой.— Закончили ребята...

— Не очень ли поспешно? — испытывал Фак как бы с искренним сомнением, а в душе радуясь напористости строителей. — Браку, наверно, понаделали?

— Хоть водой залейте — не протечет‚ — спокойно отвечал и еще шире улыбался Николай Иванович. — Для себя ведь строим.

- Иди получай премию. Я и кассира для этого задержал, — улыбнулся и председатель.

Получив «разовое вознаграждение», Николай Иванович возвращается к плотникам, захватывает одного из них на помощь и отправляется через площадь в магазин. Скоро бригада устраивает свой рабочий ужин, пригласив для порядка и Михаила Филипповича: хоть и не плотник, а строитель Дворца, пусть и каменщики такими темпами поработают!

После этого ужина я и встретил бригадиров вместе. Они почти ровесники. Оба на шестом десятке. Ближе к шестидесяти, чем к пятидесяти. Кроме того, они в родстве: сестра Михаила Филипповича замужем за Николаем Ивановичем.

В отличие от своего шурина Чибисов почти всегда улыбается. У Королева седеющие брови, огромные, похожие на хвосты чернобурой лисицы, нависают на глаза и придают лицу суровой вид, а у Чибисова брови небольшие, едва заметные, высоко приподняты дугами, словно в удивлении перед ясным миром.

У Михаила Филипповича нос крупный, с горбинкой, а у Николая Ивановича тоже немаленький, но с седловиной, курносый. Чибисов почти на целую голову меньше Королева, он худощавей и подвижней, хотя тоже обладает немалым спокойствием. Он любит пошутить и улыбается, рассказывая.

— Не ходил в лес, Яковлевич? — обратился ко мне Николай Иванович. — Нет? Сходи, сходи. Посмотри, как изменился там вид. Помнишь, как по лыки ходили? Пробирались туда тайком, чтобы лесник не увидел, и приносили—то вот такие коротенькие — Николай Иванович показал рукой пониже бедра.

— Баздерья называются‚ — вставил Михаил Филиппович.

— Бывало, воровали эти баздерья, — продолжал Чибисов, — резали и оглядывались: лесник захватит—отнимет ножик и в суд передаст. А сейчас иди, режь: ведь прореживание требуется. Но охотников нет. Поэтому уже не баздерья там, а, как антенны, молодые, ровные липки повытянулись. — Николай Иванович улыбнулся мечтательно и продолжал: — А помнишь, Яковлевич, какие лапти плели? Обыкновенные, ну, это значит головки из лыка нормальной ширины, без всякого дополнительного плетенья. С украшением по краю, это вот как филенкой отделываются наши какие-нибудь столярные изделия. И с украшением всей головки из мелких-мелких лычек, да еще иного цвета. Писаные назывались. Их не надевали в обычный день, а только в праздник да к обедне. А потом снимешь, свяжешь оборочками И — на гвоздик.

— В подарок их тоже готовили, — добавил Михаил Филиппович.

- Да, — оживляется Чибисов, — на прощальный-то день, то есть последний день масленицы, в воскресенье, писаные лапти зять теще приносил. Приходишь, здороваешься — за стол не притлашает. И только после того, как подаришь лапти: «Садись, милый зятек, садись!», — усаживает и угощает блинами... Да, такой вот обычай был. Молодежь-то его уже не знает. И, скажи, как быстро все переменилось! Ведь я же еще вот стариком себя не считаю,—правда, Яковлевич, скажи, я же еще молодой? — а сколько я лаптей успел переносить своей теще!

Тут Михаил Филиппович, видимо, почувствовал, что его зятюшка начинает «плести лапти».

— Пойдем-ка домой, Николай‚— сказал он и подал мне широкую, как пральник, руку. Николай Иванович виновато заулыбался и заговорил другим тоном: ‚

— Ты нас, Яковлевич, не осуждай. Мы выпили сегодня по случаю... Плохого тут ничего нет. Мы ведь не шумим, не кричим, выпили, отдохнули —и разойдемся. Ну, да ведь не только за поощрение работали ребята!.. Как черти работали! У нас, конечно, есть и другой интерес. Вот Дворец отстроим — станут нам и кино показывать и всякие другие представленья. Нешто мы до них не охотники! Только плотника тогда на первый ряд посади. Чтоб он уваженье чувствовал!

 

Бывший председатель 

Воскресный день, если не полностью, то по крайней мере от рассвета до завтрака, я намеревался провести на реке с удочками и уже сделал необходимые приготовления. Но планы мои сорвались: в небе повисла такая хмарь, и с севера подул такой пронизывающий ветер, что страшно даже было выйти из хаты. И уж совсем стало не похоже на середину лета.

О ней напоминала только разросшаяся кругом зелень. А перенесись на голую, без зелени, улицу города, скажешь: октябрь!

Все же обошлось без дождя, а к полудню начало прояснивать, и я, чтобы не терять день без дела, отправился в колхозный сад. Там, как сказала мне сестра, сторожем работает бывший председатель колхоза (еще в тридцатых годах председательствовал) и сосед по дому моего покойного брата Илья Александрович Новиков.

Сторож он не только ночной, а круглосуточный: сад, в особенности когда созревают фрукты и посаженные в междурядьях овощи, надо охранять постоянно. Илья Александрович справляется с этими обязанностями с помощью членов своей семьи.

Пройдя огороды и дорожку, за которой начиналось поле изумительно рослых бобов, я перепрыгнул оградительную канаву сада. За нею, вдоль защитной полосы высоких деревьев, шла тропа, протоптанная в траве.

Вскоре на тропе показался идущий мне навстречу человек, в сапогах, теплом пиджаке и глубоко надетой фуражке. И хотя уже много лет я не видел Илью Александровича, по осанке узнал его издали. Он был, как и раньше, прям, словно стоял в строю, загорело-румян и выбрит, только маленькие усики теперь стали серовато-седыми. Выглядел он еще довольно молодо, хотя ему уже около семидесяти. Он также узнал меня на большом расстоянии, приветливо заулыбался, и мы тепло поздоровались с ним и даже троекратно, по обычаю, облобызались.

Он повел меня по саду к тому месту, где было пристанище сторожа-плетневой, обмазанный глиной сарайчик, возле которого с двух противоположных сторон поставлено ребром по ящику, покрытому охапкой пакли. Как видно, на них и посиживает сторож, переходя туда, где потеплее.

Мы не видались так давно, что, как это бывает в подобных случаях, следовало каждому из нас рассказать хоть бегло о пережитом. И Новиков поведал мне о своей жизни, которая оказалась значительно интересней, чем представлялось прежде.

Когда разговор коснулся военных лет, Илья Александрович при- помнил первую службу в армии. Это было в канун первой мировой войны. Окончив школу прапорщиков в Казани, молодой ефрейтор попал в экспедиционный корпус, направлявшийся во Францию (по росту он оказался маловат, но взял хорошим ответом перед генералом, знанием намеченного маршрута). Три полка русских солдат отправились во Владивосток, оттуда пароходом, крупнейшим, как подчеркнул Илья Александрович, после «Титаника», — в Токио, затем в Цейлон.

— Вот город интересный там — Коломбо - заметил Новиков с восхищением. — В гору поднимаются одна улица над другой. А когда с моря смотришь на сияющие огни, — так прямо-таки сказка! Не город, а видение какое-то!

Илья Александрович предложил мне сесть на ящик у стены с подветренной стороны, перенес сюда другой, сел на него и продолжал рассказывать:

— Дальше через Красное море, Суэцкий канал и Средиземное море приплыли мы в Марсель. Не выпускали сначала никуда. Потом уже население настояло: что вы, говорят, держите их, как обезьян в клетке!..

На симпатичном и в старости лице Ильи Александровича сверкнула сдержанная озорноватая улыбка, явно говорящая о том, что молодой ефрейтор отнюдь не был обойден вниманием француженок. Однако он погасил эту зарницу воспоминания и довольно искусно перекинул мостик к другой теме:

— Деревня французская хороша. В ней только дома поменьше, чем в городе, а так есть все, что и там: и свет и водопровод... Земли у них, конечно, похуже наших. Вспомнишь — вот и сравниваешь. Удивляются сейчас, что наша деревня отстает. А какая она досталась Советской власти? Все заново приходится строить… (Да какой досталась, такой и осталась. Что нового то построили, новое крепостное право с семидневной барщиной и новым террором. СК.)

На родину Илья Александрович вернулся в 1919 году через Одессу. До Брянска, говорит, пешком несколько месяцев добирался. Только от Брянска до Комаричей подъехал.

Перед Великой Отечественной войной он был председателем сельсовета. До самого прихода немецких войск оставался в Домахе. А потом уговорились вместе с тогдашним председателем колхоза Иваном Захаровичем Жидковым, сели на тележку и поехали будто бы по каким-то сельским нуждам в Березовку (дабы не навести немцев на подозрения), но за селом, в ложбинке у Талдыкинского мостика, повернули в лес, встретились там с отступающими частями Советской Армии и вышли за линию фронта. В Тамбове Новиков получил назначение в армию и прослужил до конца войны в Заполярье, в Мурманске, не посрамил чести коммуниста.

Рассказав о своей жизни, Илья Александрович как бы подвел и общий, колхозный итог:

— Ну, с Факом вы, конечно, беседовали? Настойчивый и требовательный человек. У него то преимущество, что в Домахе ни свата, ни брата, ни какого-либо кумовства. Ко всем требовательность одинаковая. А у нас ведь бывало как? На свадьбу ли, на крестины зовут — идешь, да и выпьешь изрядно, потому что мы заработок имели маленький, жили без копейки. Дело-то ведь не только в том, пойти или не пойти, а еще и в том, как себя повести... Ну и меряет председатель наш новой мерою: масштаб у него другой. Мы, бывает, перед собой чего еще не разглядели, а он уже за горизонтом заметил... Вот почему, пусть хоть и не очень — то богато, но куда лучше соседей стали жить.

Я слушал этого человека и думал, что в свои семьдесят лет он не потерял ни выправки, ни живой, хорошей мысли.

 

Рассказ Ивана Захаровича 

Степана Никитовитш на месте нет. Он уехал вчера в Орел договориться, чтобы отправили из областного центра кирпич для колхозного устроительства. Утром, когда он в конторе, здесь обычная толчея: кто за каким-нибудь согласованием или разрешением, кто с просьбой к председателю. И на крыльце толпа. Кто вышел из конторы и не спешит домой, кто ожидает какого-то распоряжения, а кто и просто завернул сюда, как выразился Яков Дмитрич, «для связи с правительством», узнать какие-либо новости, а заодно и покурить с людьми.

А сегодня безлюдье и тишина. Я заглянул в кабинет секретаря парткома.

Яков Антонович Семененков ходил из угла в угол. Не ходил, а крутился, потому что в кабинетике можно сделать по диагонали всего каких-нибудь три шага,

На нем изрядно выгоревший китель — остатки войны — на плечах, темно-синие, военные же, неизносимые брюки с широкими, почти флотскими раструбами и глубоко надвинутая, со съехавшим вниз козырьком кепка. Можно подумать, что он или только вошел, или же собирается уходить. Но я уже знал, что он целыми часами может просидеть в своем кабинете в фуражке, словно забыв про нее.

Возможно, эта привычка у него осталась тоже с военных лет. В июне, когда началась война, ему только что исполнилось восемнадцать, и он окончил десятилетку в Дмитровске. С выпускного вечера—почти сразу же на призывной пункт, затем — в специальное училище, а в конце года — в действующую армию, на защиту Москвы.

В боях прошел всю войну, был ранен в ногу, получил сильную контузию, а по окончании войны снова направлен в училище и демобилизовался только в сорок седьмом году. За такой-то срок привыкнешь не снимать фуражку!

Вот и сохраняется привычка, хотя он уже и немало времени на штатской работе: сначала в своем родном селе Долбенькине, потом в Дмитровске инструктором райкома, а с начала пятьдесят девятого — здесь, в Домахе, освобожденным секретарем партийного комитета.

Яков Антонович, как видно, был чем-то взволнован. Он молча опустился за столик и, глядя серыми, а на сей раз, казалось, какими-то стальными глазами в окно, забарабанил пальцами по стеклу. Некрупное лицо его стало еще меньше и морщинистей, белесые брови нахмурились.

— Что, случилось что-нибудь? — спросил я его.

— Скандал на ферме! — сверкнул стальным взглядом Яков Антонович. — Вот только что позвонил Блынский из Дмитровска. Вы, что же, говорит, не в состоянии повлиять на зоотехника, чтобы работники фермы не прибегали жаловаться на него в райком? Ну, черт его знает, почему он туда побежал.

— А кто же это жаловался? На кого?

— Да Аллянов наш уважаемый. Иван Гаврилыч. На зоотехника Фомина. Тож сообразил человек — в Дмитровск помчался!...

Впервые об Аллянове я услышал позавчера. Клавдия Ивановна рассказывала мне о том, что возглавляемый Факом колхоз «Ленинское знамя» занял в предыдущем году первое место по урожаю в районе. И не только занял первое место, а, как говорят, вырвался в сравнении с остальными далеко вперед: все хозяйства района собрали в среднем по восьми с половиной центнеров зерна «Ленинское знамя»—по семнадцати.

Неправильно было бы объяснять такую резкую разницу только более плодородными землями. Нет, такие земли есть и у других колхозов, а результат не тот. Кому не известно: вовремя посей да побыстрей убери, и то уже будешь иметь больше, чем соседи. А тут еще и дополнительная обработка почвы и хорошие, районированные сорта, побольше минеральных и местных удобрений—вот тебе и урожай и первенство прочное! Так говорила она, но вдруг отвлеклась и спросила:

— А вы с Иваном Гавриловичем еще не встречались? Это очень интересный человек, очень! Обязательно побеседуйте с ним. Он такой заботливый, такой старательный! За телятами ухаживал — так каждого ласковым именем называл, холил...

Теперь же я слышу о скандале, в котором замешан Аллянов. Это еще больше заинтересовало меня.

— Поедемте на ферму, повстречаемся с Алляновым, поговорим‚ — предложил я Семененкову.

Но он, казалось, даже вздрогнул при этом предложении: вот, мол, еще не хватало, чтобы вы ездили с нами тут конфликты наши разбирать, как-нибудь уж мы одни разберемся, а то еще и перед вами придется краснеть! Однако же успокоился, когда я напомнил ему о пожелании Клавдии Ивановны, высказанном при нем, и после длительного молчания молвил наконец:

— Ну ладно. Пойду за лошадью. Машины-то ведь у нас другой нет...

Через полчаса он подъехал к конторе на красивом гнедом коне, запряженном в неудобный полуфургон, который мы назвали с ним вместе почкоотшибателем. На первых же неровностях слегка подсохшей дороги, особенно когда конь бежал рысью, стало трясти так, что казалось, у нас оторвутся внутренности.

— Что же, у вас рессорной-то тележки для выезда нет ни одной? — спросил я Семененкова. .

— Э-э, смеетесь, Георгий Яковлевич! да кто же их теперь делает, эти тележки? Хорошо еще, что вот такой фургон остался... И тот, боюсь, запросят для музея: надо же оставить потомкам на память! Ведь их в районе уже поискать...

Дорога все же положительно повлияла на Якова Антоновича: он стал разговорчив и даже начал проявлять склонность к юмору.

— Да и кому нужны рессорные тележки? — продолжал он. — Председатели-то на автомашинах только ездят. И на каких машинах! Это наш Степан Никитович на стареньком «козлике», потому что семь миллионов дохода. А где колхоз победней, там председатель старается скорее «ЗИЛ» приобрести, на худой конец — «Волгу».

Мы ехали в сторону Неруссы. Но не той дорогой, которая ведет от Чибисовой околицы, а с западного конца Домахи, огибая слева колхозный сад, и через поселок Журавка. Конь шел медленным шагом (Яков Антонович не хотел подгонять его, чтобы не отшибить себе почки), и потому Журавка с ее разреженным пунктиром дворов тянулась нескончаемо. Улица поселка выходит прямо на Большой Луг, в дальнем конце которого, левее дороги на Просянку, и расположена ферма.

Длинные, с высокими крышами помещения молочнотоварной фермы и просторная изба для доярок оказались почти у края спуска в пойму Неруссы. на Домашках. Именно в том месте, которое считается поселением Домахи. Возможно, сколько-то веков назад люди покинули это первое поселение потому, что им не очень-то приятно было пользоваться мутной водой Неруссы и ее притока Расторога. В то же время их привлек прозрачньпй, незамутимый ключ, бьющий из-под отвесной стены оврага, в четырех километрах к югу отсюда. И возможно, тот ключ считали даже святым, так как церковь была выстроена как раз над ним, на вершине склона.

Правда, теперь и старики не могут подтвердить, что это было так, ибо они от самых малых лет своих помнят: ключ был значительно восточнее церкви. Но это лишь доказывает, что изменения произошли на протяжении жизни нескольких, даже многих поколений. А происходили они все же сравнительно быстро. Даже на моей памяти начало оврага отошло на десятки метров к востоку. Полые воды из Есина лога стекали сюда, отваливая все новые и новые слои отвесной стены, из-под которой бил ключ. Потом и значение этого источника пало: жители разросшегося села стали делать колодцы и доставать воду с глубины, примерно равной дну оврага, откуда берет начало ручей, выгадав еще и в том, что вода здесь не мутится даже во время таяния снегов.

Но как бы там ни было, жизнь на Домашки пришла снова. И кто знает, может, близость огромного леса, новой, быстро бегущей Неруссы и преображенной Просянки приведет к рождению новых поселков и производств колхоза на месте первого поселения Домны.

...Наступило время обеденной дойки. Работники молочнотоварной фермы отправились на свои места, и нам нельзя было рассчитывать на беседу с Алляновым в ближайший час. Поэтому мы решили с Яковом Антоновичем осмотреть пока помещения.

Проходя по телятнику, я услышал знакомый мужской голос:

— Э-э, милая, да ты бы сама принесла земли лопаты две и утрамбовала ногой. Вот бы тебе и яма была выровнена. А то... Ну что это за срамота! Гляди, сама как-нибудь оступишься и ногу сломаешь. Вот так-то, доченька.

Это ласковое наставление молодой телятнице давал пожилой мужчина с узким, длинным лицом, высоким подбородком и приятными лучиками морщинок под глазами. Он был в длинном легком пиджаке, аккуратных, хотя и не новых хромовых сапогах и кепчонке, которая, казалось, была ему мала.

Я сразу узнал Ивана Захаровича Жидкова. До войны и немного после он работал председателем колхоза. А сейчас вот добивается хорошего порядка и там и тут, как член ревизионной комиссии и просто как опытный, заботливый человек.

— А-а, Егор Яковлевич! — радостно приветствовал он меня. - Здравствуйте, здравствуйте! Вот хорошо-то! Приехали... А то ведь давненько уже не бывали. Много у нас изменений всяких... Ну, ладно. Пойдемте-ка на воздух, побеседуем малость, посидим: день- то вон какой хороший сегодня удался, первый за лето, почитай… - И, повернувшись к телятнице, как-то виновато понизив голос, добавил - Вот, доченька, перед гостем-то стыдно мне за тебя. Исправь, поди-ка исправь!

Мы вышли на солнечную сторону двора, Иван Захарович выбрал место получше, предложил сесть на травку и сразу заговорил о том, что, как видно, считал самым важным, самым значительным и волнующим событием в своей жизни.

— Да-а, Егор Яковлевич, выдержали мы большой бой. Такой большой бой, что радостней даже стало жить после этого. Иван-то Яковлевич, брательник ваш, не дожил немного, — грустно вздохнул Жидков. - Думается мне, пришлось бы нам вместе как раз в Москву с ним ехать. Он бы хорошим напарником-то был. Тем более братья в Москве, сподручней дело было б... Ровесники с ним были-то мы. Хотя нет, я на год постарше. На призывной-то пункт, помню, вместе ходили, но у меня отсрочка перед этим была как раз на год.

Иван Захарович снова вздохнул после этой запевки, как бы подчеркнув свое сожаление по поводу кончины моего старшего брата. и продолжал:

— Значит, как это все произошло-то, если вам по порядку рассказать... Или, может, Яков Антонович все вам подробно...

— Нет, ничего я не рассказывал, — успокоил его Семененков.

— Поехали, значит, в Дмитровск, на, партийную конференцию.

Никто ничего и не подозревал. Не думал, не гадал об этом и Степан Никитович. И вдруг—его секретарем райкома. Сам-то он этого не хотел и, говорит, отказывался. Ну, а обком предложил. Настоял, значит. Был там и секретарь обкома. Уломал.

Как вернулись-то делегаты наши, так шум на всю Домаху и пошел. Такой тревоги, скажу я вам, у нас после войны и не было. И ведь посудите вы сами, Егор Яковлевич, жизнь-то только было стала налаживаться. Сколько раньше у нас всяких неладов было. сколько неуправки—и не вообразишь. Я же сам председателем ходил, на своей шкуре знаю. А что оно тогда в колхозе было-то? Всего пол-Домахи. И то куда ни кинь — то не сделано, другое не сделано, с третьим не успеваем. То кормов не хватит или их разворуют, а скот ноги протягивает, то кто-нибудь на работу не захотел пойти, а скот и с кормами без кормов стоит.

Бог ты мой! Да сколько же суеты-маяты было, а все результат один: на трудодень ноль без палочки, почитай, всегда чистый и приходился. Так, крохи какие-нибудь иногда. И не знаешь, бывало, ума не придашь, за какой конец взяться, за какую вожжу поворачивать. Ночей не спишь, лежишь и думаешь, а придумать ничего не можешь, и нету у тебя никакой возможности заставить людей работать лучше. Оно, глядишь, и работают, а толк все тот же. Ну, прямо безвыходность.

Ну, а Степан-то Никитович заступил — дело и пошло. Оно хоть и было улучшение со стороны правительства, да ведь этого одного мало, не возьмись за хозяйство умелый и смелый человек. Ту же вот Просянку вспомнить. Никто ведь из нас прежде не решался подступиться к ней, а тут не только взялись, но скоро и с прибылью стали. А к этому-то времю колхоз уже так разросся, что кому-либо из нас за него взяться — даже и подумать страшно. Ну, одним словом, заменить бы Степана Никитовича никто бы из нас не смог.

А может, и не только из нас — из районных многих тоже. Потому что—мало поработать директором МТС, председателем райисполкома, зональным секретарем, как Степан Никитович, а еще дело надо так же любить, как он любит. Да и к чему ж это так: дело наладилось, значит, бросай его? Один будет налаживать, а другой может разваливать?

Стали мы сначала промеж собой обсуждать, спорить. «А что ты сделаешь? — говорят некоторые — Раз пленум райкома решил и обком утвердил‚ — ничего ты не сделаешь!» А на пленуме-то сколько человек избирали его секретарем? Каких-нибудь пятьдесят, только! А у нас вон тысячи две за него голосуют. Да спросить еще старых и малых — ну, не грудных, конечно, а тех, кто работает и должен бы свое участие иметь, — так и три наберется. Ведь этих-то людей, тысячи-то эти, никто и не спросил! Так разве ж это правильно? А может, к тому же на секретаря-то легче Найти человека? В обкоме-то покопаться—да-к и вполне грамотные и очень желающие найдутся.

А потом созвали актив. Сообщает Степан Никитович, что избрали его первым секретарем райкома и теперь вот, мол, надо подумать о новом председателе. Говорит, а сам аж побелел, и в горле у него перехватывает. Видно, и у него сердце сжималось, когда подумал, кому такое огромное хозяйство передавать. Да и нешто оно не больно оставлять то, что трудами и заботами постоянными укреплялось!

Тут ему даже и договорить как следует не дали. Зашумели все, волноваться вслух начали. Нашлись и женщины, которые-то раньше речей нигде не произносили, а тут перед всем собраньем заявляют: должны, мол, считаться с нашею колхозною волею. Председателя мы не отдадим—и только... «А как не отдашь,—кто-то сказал,— если вышестоящий орган избрал его?» Вот тут-то мы и сказали: а над вышестоящим есть еще выше стоящий; давайте к нему и обратимся. Одним словом, решили просить Центральный Комитет и приняли коротенькое постановление.

— Значит, так, — заметил Семененков, видимо, не раз уже вспоминавший этот документ и немало гордившийся его лаконичностью и выразительностью.— «Первое. Командировать ВЦК КПСС колхозников с ходатайством об оставлении тов. Фака в дальнейшем председателем колхоза «Ленинское знамя».

Второе. Общее собрание колхозников считает нужным не освобождать тов. Фака от обязанностей председателя колхоза.

Третье. Общее собрание просит ЦК партии и лично товарища Хрущева оставить тов. Фака в дальнейшем руководить колхозом».

— Да, вот так, — подтверждает Иван 3ахарович. — Приняли, значит, постановление, написали еще письмо и избрали делегацию, кому в Москву-то ехать: меня, Козина, Алексея Степаныча — это который каменщиком работает, знаете, а теперь-то бригадиром, поскольку Королева назначили заместителем по строительству, ну, и Калинина Ивана Васильевича — это из Воронина, еще, почитай, молодой человек, вы его, конечно, не знаете. Ну, я, значит, как глава этой делегации.

Оформили мы, значит, документы и незамедлительно на Комаричи, к поезду. И как только сели в вагон, взяло нас сомнение: к кому мы пойдем, с кого начнем, примут ли нас? Сидим, толкуем и тут-то спохватились: а ведь в Москве наши-то домаховцы есть! Вот к ним и надо зайти. Ну, приехали, долго, конечно, по городу мыкались. Одного спросим, другого — не знают, а то и просто даже так: не успеешь спросить иного, а он уже и пролетел, куда-то торопится, может, опаздывает. Наконец нашелся степенный такой человек и очень хорошо объяснил нам, как доехать до редакции «Правды».

И вот отыскали, заходим — двери такие стеклянные, громадные.

- Говорят нам: раздеться надо. Сбоку тут пиджаки-то принимают. Разделись, проходим, а тут еще у дверей женщина стоит, крупная такая, но, видать, добрая, спрашивает, к кому мы идем. Вот, говорим ей, надо нам к Николаю Яковлевичу, к Воробьеву то естъ, мы земляки его и с письмом от колхоза приехали. Она нам дорогу и показала. «Идите, — говорит‚ — вот сюда по коридору, слева увидите». Идем мы, идем — коридор-то, знаете, наверно, метров сто, — на каждую дверь поглядываем. И вот одна чуть приоткрыта. Глянули так — сидит за столом. «Он», — говорим. Постучали. Николай Яковлевич поднял голову и говорит: «Войдите».

Объяснили мы ему все, потолковали. Он по телефону с кем-то поговорил и пошел нас провожать. Вышли мы с ним, а там уже машина, оказывается, для нас стоит. «Вот, — говорит‚ — садитесь, вас довезут прямо туда, куда нужно, и шофер вам поможет». Подъехали, вошли вместе с шофером, спрашиваем через окошечко. Попросили у нас документы и дали вместе уже с ними пропуска. Провел нас шофер к другим дверям; по пропуску нас пропустили, растолковали, как и куда пройти.

Ну, только, наверно, не тот нас человек принял, с которым Николай-то Яковлевич разговаривал, потому что он, как нам показалось, силы не имел. Нельзя, говорит, отменить решение, раз весь пленум избрал Фака секретарем райкома. Как мы ему ни доказывая ли, ничего он не обещал, и вроде бы мы напрасно ехали.

Тут мы вышли и опять решили к Николаю Яковлевичу. Явились к нему, рассказали. Он попросил нас посидеть в кабинете, а сам вышел. Вернулся через некоторое время и говорит: «Ну вот, договорились мы, ни к кому вам больше не надо идти. Письмо колхозников и постановление собрания, значит, будут переданы по назначению, в верные руки, а вам можно в гостиницу, а можно хоть и домой возвращаться». Значит, ход письму будет. Так мы и поняли.

Проводил он нас на машине в гостиницу, а на следующий день мы и домой уехали. Ну, Николай-то Яковлевич сказал: я, говорит, сообщу вам. А все-таки вернулись мы в Домаху, на душе-то неспокойно у самих, и другим ничего путного сказать не можем. `Я, поверите—нет, Егор Яковлевич, места себе не находил. Народ-то, думаю, надеялся на нас, когда в Москву посылал, а мы, выходит, вроде бы и ничего не добились, и все наши хлопоты понапрасну. И в колхозе уже всякая смута пошла. Хоть второй раз в Москву снаряжайся.

И вот вдруг из Дмитровска по телефону говорят: Москва вызывает! Меня спрашивают. Но тут Яков Антонович на месте-то оказался. Николай, значит, Яковлевич интересуется, как, мол, дела у нас, не избрали ли уже нового председателя, а потом и говорит: газету, мол, утром вы получить не сможете, поэтому послушайте радио, потому что как раз речь Хрущева на Пленуме будут читать. Ничего он больше-то не сказал, но как-то мы уже воспрянули, потому что, значит, что-то такое есть. А расспрашивать мы не стали. Да и потерпеть до утра как-нибудь уж потерпим: ведь не столько терпели, ждали.

Спозаранок у всех у нас ушки на макушке: радио-то в каждой хате. Сидим, слушаем. Ну, только разве усидишь дома! Собрались в конторе. Ждем. И вот объявили: начинают речь Хрущева. Не сам только, значит, Никита Сергеевич говорил, а кто-то другой вычитывал. Ну так здорово, так явственно! Помню хорошо — и про Мануковского и про других, значит, передовиков. Ну, только все про наше-то дело нету.

Потом уже какой-то иной голос заговорил. Значит, думаем, ничего не будет. И вдруг этот-то голос и объявил: в Центральный Комитет, говорит, поступило письмо колхозников сельхозартели «Ленинское знамя», Дмитровского района, Орловской области. Вот тут- то каждого из нас будто-к за сердце дернули. Аж вскрикнули! А потом зашикали друг на друга и сидим—не дышим, слушаем. А он-то вычитывает полностью и письмо наше и постановление. да еще потом-то говорит, значит, Никита Сергеевич: как это получилось, что в обкоме не поняли того, что хорошо понимают колхозники? Зачем вы, говорит, товарищ Марков, — это первому секретарю, значит, — сталкиваетесь с колхозниками, не считаетесь с их желаниями? Верните им, одним словом, Фака. Всем Пленумом, дескать, об этом вас просим.

Тут мы и возликовали. Власть-то, оказывается, как раз и за нас. Демократия — то правильная там, где высказывает свое желание народ. Сила-то вся в нем была и есть. А высшая власть партии ее и поддержала. Аплодисменты даже были, когда сказал-то Никита Сергеевич: всем Пленумом просим! Вот как.

Решили мы тут же спасибо свое сказать. Яков Антонович набросал сперва, и мы приняли письмецо такое. Поздравили Никиту Сергеевича с наступающим как раз Новым годом, пожелали ему доброго здоровья, ну, а об нас, мол, не беспокойтесь: мы не оплошаем, после этого-то еще лучше все работать будем.

— Вот так мы отвоевали Фака, — сказал Семененков, вставая. — Хорошо! Кончай, Иван Захарович, — добавил он, обращаясь, словно к оратору на собрании, — а то нам еще с Алляновым беседовать нужно. Как бы он не удрал куда-нибудь после дойки.

 

Дояр 

Пока мы слушали рассказ Ивана Захаровича, обеденная дойка закончилась. На виду у нас доярки одна за другой подходили с ведрами к бидонам, установленным возле избы, и сливали в них молоко сквозь марлю. Верней, сначала сливали в молокомер, а потом уже в бидоны. Иван Иванович Мосин, мой двоюродный брат, перенесший солдатом блокаду в Ленинграде, молча записывал показатели молокомера в тетрадь дневного учета надоев.

Подходил несколько раз к бидонам и Аллянов. Мельком я увидел его еще перед началом дойки: он садился на маленькую скамеечку к корове, когда Яков Антонович крикнул ему:

— Ваня, подойдешь после дойки к красному уголку для беседы!

Но вот уже все доярки освободились, а Иван Гаврилович запропастился где-то в глубине коровника. Потом он вышел, снял халат, тщательно вымыл руки и, приблизившись к нам, с достоинством сказал:

— Ну, теперь здравствуйте, Георгий Яковлевич.

Мне стало ясно, что он задержался в коровнике недаром. Там была немолодая женщина Пелагея Ивановна Романова, хорошо знавшая всю нашу семью. Меня она сразу узнала, и мы хоть и немного, но уже побеседовали с ней, проходя по коровнику. Она, следовательно, и сказала Ивану Гавриловичу, с кем это, мол, пришел Семененков. Аллянов приободрился и охотно подошел ко мне.

Это был молодой, лет тридцати — тридцати двух мужчина, чуть ли не двухмвтрового роста, с нежным, интеллигентным лицом, тонким носом с горбинкой. Он слегка сутулился, как большинство очень рослых людей. Не сними Аллянов белого халата, можно было бы подумать, что этот человек толь-ко что оставил лабораторию, где, возможно, просиживает долгие часы за микроскопом или каким-либо другим прибором. А когда он заговорил, я убедился, что и выговор-то у него не домаховский, а очень правильный, литературный. Профессор, да и только.

Он подал мне сильную руку с плохо разгибающимися пальцами, потом взглянул на Семененкова и полувопросительно сказал:

— Может, разрешите поговорить наедине? С вами мы потом объяснимся, Яков Антонович.

Неподалеку от избы лежали три длинных бревна. Мы отошли с Иваном Гавриловичем к дальнему их концу, сели, и он начал торопливо рассказывать приглушенным голосом, очевидно, опасаясь, что Семененков или кто-нибудь другой может его прервать.

Оказывается, Иван Аллянов пришел на ферму двенадцать лет назад, как только появилась она на Большом Лугу, близ поселка Никольского. От его дома сюда не больше километра — почему же не пойти? А пришел — значит, за дело надо взяться как следует.

Иван стал молоковозом. Казалось бы, все просто: поставил бидоны на телегу и вези себе на сепараторный пункт. А обратно, так и того легче: погромыхивай, коли лошадка не устала. Делай рейсы туда и сюда, а остальное тебя не касается.

Но не таков оказался Иван Аллянов. Услышал, что жирность молока стала очень низкой, забеспокоился. Да как же не беспокоиться! Скажут, а не скажут, так подумают люди: возит, мол, парень молочко да снимает сливки дорогою.

Начал приглядываться к тому, как определяют жирность, приборы изучать. Прямо-таки специалистом стал по бутирометрам. Но придраться на сепараторном пункте ни к чему не мог.

В чем же причина? Стал пристальней следить за доярками (а их всего тогда было на ферме пять) и скоро поймал преступника. Оказалось, Клавка Косенкова без стыда, без совести вбухивала в молоко воду, чтобы «повысить» надои. И как покончили с этим, так поднялась сразу жирность на целый процент.

Потом Иван взялся пасти молочное стадо. И удивительное дело: ничего будто бы не изменилось-те же самые коровы и пастбища, а надои пошли в гору. А все произошло оттого, что новый пастух работал не так, как прежние. Прежние-то выгоняли стадо, когда уже солнце «на три дубка» над горизонтом поднимется, а этот выгонял с рассветом. У прежних были такие повадки: пригонят коров к ферме «на обед», а сами спать завалятся. И случалось, что доярки разыскивали пастуха, поднимали его, чтобы не осталось стадо без корма на ферме до вечера. А Иван, не успеют люди дойку закончить, он уже опять выгоняет коров на пастбище. Диву давались работники фермы: и когда он только спит?

Эти старания его и приметил Степан Никитович. Он посоветовал Аллянову взяться за новое ответственное дело — выхаживать телят. И Иван взялся. Взялся с большим рвением. Не только падежа, без которого раньше не обходилось, даже заболеваний никаких не допустил. Откормил за лето 110 телят, сохранил всех до единого, сдал со своих рук высокоупитанными-весом в два центнера, а то и больше.

Его приняли в партию, избрали членом правления. Тем более. что и грамотой взял Аллянов больше многих-многих колхозников. Не оканчивал не только средней, но и даже семилетней школы, а книг ученых перечитал множество. Опыт ли какой в газете описан, достижения в животноводстве названы-глядишь, некоторые этого даже не заметили, а у него уже и книжка в руках, изучает подробности хорошего дела. И все жители не только Никольского, но и Домахи уважительно величать стали его Иваном Гавриловичем, а не просто Иваном, как прежде.

Тут Степан Никитович, имея в виду ближайшую перспективу, попросил его стать дояром. С гордостью принял это Иван Гаврилович. А люди в Никольском и по всему колхозу смеются: да где же это видано, чтобы мужчина дояркой был! Ну, мужское ли это дело?

Нелегко Аллянову. Но он терпит. Смеются, а того не знают, что эта профессия скоро станет почти инженерской. Механизмами надо будет уметь пользоваться. Вон на соседней воронинской, фер- ме уже установлено оборудование, что называют «елочкой». А доярки-то новые, да еще в технике не смыслящие, долго не могли освоить его.

Подождите, скоро и сюда подведут электричество, установят механизмы, тогда-то и узнаете, для чего Иван Аллянов поставлен самим Факом на такую необычную должность. Может, еще и с Заботиными посостязаться удастся, если на помощь супругу взят! Председатель давно уже прикинул, на кого здесь можно положиться при механизации доения.

А пока механизации нет, молодой коммунист да еще член правления уже и на ручной дойке успел показать лучший пример, превзоити некоторых опытных, имеющих немалый стаж доярок. И все же в Домахе никак не привыкнут к тому, что может быть такая профессия — дояр!

Не могут привыкнуть и смеются. Не обидно было бы, если б смеялись только те, кто любит позубоскалить или кто по злобе какой, а тем более из зависти. А то ведь и руководители находятся такие. Вон Стреляев, например, Афанасий Иванович, председатель сельсовета. Правда, будь он сам-то потолковей да пограмотней, разве допустил бы это! А то ведь так себе, необтесанный мужик воронинский. От важности только живот отпускать начал, а ходит небритым по целой неделе, серая рубаха какой-то допотопной ткани из-под пиджака на четверть хвостом торчит. Да фуражка глубокая к голове уже, наверно, присохла, замусолилась, никогда и не снимается.

Ехал как-то он от Никольского к ферме на тележке (формы ради, видите ли, навестить задумал), видит: молодая женщина сбочь дороги туда же идет, босыми ногами по комкам ступает. Неудобно все же стало ему, видно, говорит:

— Садись, подвезу. — Остановил свою тележку, значит.

— Спасибочко‚ — обрадовалась та: все-таки, мол, время сэкономит, ноги сбережет.

— А ты чья же будешь? — поинтересовался он, хоть, как индюк, сидел надутый.

— Да Аллянова я, Прасковья. Муж-то у меня на ферме тоже работает, коров доит. Знаете?

- Конечно, знаю. А ты что же, помогать ему идешь?

— Не помогать, а заменяю: он во Владимирскую область куда-то уехал, с каким-то опытом знакомиться. А в помощи-то он пока еще и не нуждался.

И задумала Прасковья сельсоветчика проверить, что, мол, скажет он на это.

— Да ну ее к антонову огню, — говорит, — эту жизню и работу! Смеются все, проходу нет!

Ожидала, скажет: мол, не обращай внимания. Мало ли что люди могут сказать! Но воронинский толстяк не подумал даже об ином и прямо бухнул:

— Да что ты с таким мучаешься? Не мужик он, а баба. Бросила б его!

— Спасибочко за умный ваш совет, — ответила Прасковья и спрыгнула с тележки.— Ох, и порядки б у нас были, если б люди по советам вашим умным стали жить!

Ну, да ладно. Можно бы простить и председателю сельсовета, коли работает такой в Домахе до поры до времени. Но ведь не он первый и не он последний. Довели уже до того, что хоть с женой расходись. Тогда-то, как приехал из Владимира, расплакалась даже, рассказывая: вот, мол, люди до чего доходят, до каких глупостей.

А сегодня спозаранок приехал на ферму Фомин Василий Алексеевич, зоотехник. Уж кому—кому, а специалисту животноводства надо б уважение иметь к каждому, кто за трудное дело На «мытыхве» взялся, понимать, что нелегко переносить злонамеренные ли насмешки или недомыслие людское. Но и этот докатился.

Началось с того, что зоотехник предложил дояркам за зеленой подкормкой, за викой, поехать. Но не просто поехать и взять, а еще накосить ее в поле. Тут Иван Гаврилович запротестовал. Накануне он уже в больнице побывал: с непривычки заболели руки, а тут еще коситъ надо. Вот тут Фомин и сверкнул своими злыми глазами.

— Ну и брось работать на ферме, — крикнул он‚ — а то есть два вот таких в области, которые коров дергают!..

Этого уже не мог перенести Аллянов.

— Я в райком пойду! — резко ответил он Фомину и побежал в сторону Дмитровска.

Но в Дмитровск идти от фермы короче всего через поселок Никольский. Поэтому Иван Гаврилович все же завернул домой, попросил жену пойти на ферму, присмотреть за коровами, а сам направился дальше.

...Семененков то подходил к нам во время нашего разговора с Алляновым, то отходил, перекидывался несколькими словами с доярками, то садился на бревна поодаль, но, как видно, прислушивался к тому, что говорил Иван Гаврилович. И как только тот сказал о своем обращении в райком, Яков Антонович приблизился к нам.

— Скажи, а почему ты все-таки побежал в Дмитровск, а не к нам в контору?

— Конечно, погорячился, — спокойно ответил дояр. — И сейчас я понимаю, что это неприятно и вам и Степану Никитовичу. Конечно, надо было бы вам сказать, не обижать... Но сколько ж можно терпеть? И от кого б еще слышать, а то зоотехник!..

— Или ты не надеешься, что мы можем призвать его к порядку, поправить?

— И это, пожалуй, есть‚ — подумав, сказал неуверенно Иван Гаврилович.

Но зоотехник тоже может проявить отсталые взгляды. Тем более, если он не учился не только в институте, но даже в техникуме, а окончил лишь какие-то краткосрочные курсы. Да если еще добавить к этому, что он человек местный (у него свой домик в Большой Кричине) и вырос, как и все, с убеждением, что доить коров должны только женщины, то станет ясно, что он недалеко ушел от Афанасия Ивановича Стреляева или другого воронинского, домаховского иль кричинского мужика.

Когда я высказал эту мысль, лицо Ивана Гавриловича посветлело. Было видно, что он готов простить грубость и зоотехнику.

— Да, да, конечно, — сказал он обрадованно. — Я ведь только привык—то смотреть на него, как на высокого человека, но он может отстать и от рядового грамотного колхозника.

 

Приезд Анучина 

Степан Никитович вернулся к вечеру усталый. Весь день он пробыл на станции Комаричи: вел переговоры с железнодорожниками, организовывал разгрузку вагонов, пришедших из Орла с кирпичом.

Долго молча сидел в кабинете над раскрытой тетрадью, составляя наряд на завтра. Потом поднял голову, посмотрел в мою сторону невидящим, раздумчивым взглядом, наморщил лоб, очевидно, прикидывая, стоит ли завтра выполнять еще вот такое-то дело, но, видимо, отбросил его мысленно, нашел пока нецелесообразным и сказал решительно:

— Ладно, все! Пойдемте-ка поужинаем.

— Да, — согласился я, поняв эти слова по-своему, — а то, наверно, уже заждалась сестра.

— Нет, нет! — запротестовал Фак. — Ко мне пойдемте поужинаем. А то что же получается? Приглашают вас и родственники и неродственники, а председатель-то не земляк, что ли? Восемь лет уже в Домахе, девятый. Пора и земляком считать.

Дом Степана Никитовича в западном конце площади, по диагонали от конторы правления, за бойким учреждением с короткой, но выразительной вывеской: «Сельмаг». Он обращен к площади торцом и обнесен легкой оградкой, за которой курчавятся кроны яблонь и вишен. Это уже не палисадник, а целый сад. Сад и огород одновременно. Открыв калиточку, Степан Никитович приостановился, повернувшись влево.

— Вот, видите, вишня какая! Рвите. Выбирайте, какая поспелей... Вот. По саду и можно определить срок моей работы в Домахе... Время-то бежит, а?! Сад ведь вырос, уже большой, плодоносящий. А мы только вроде разворачиваться начинаем...

От калиточки ведет настил в две широкие доски. Он продолжается и вдоль дома, до самого крыльца, размещенного на заднем плане. К настилу подступает пышная картофельная ботва, а за нею — огуречные плети в цвету и завязях. За крыльцом, поодаль, — закуточки, в которых, чуя надвигающиеся сумерки, взлетают на насест куры, попискивают цыплята. В траве бегают, пугливо косясь, серые кролики.

Видно, Степан Никитович обосновался на домаховской земле прочно, по-крестьянски.

Навстречу нам на крыльцо вышла Галина Дмитриевна, супруга Фака, худощавая женщина средних лет, с большими синими глазами (я познакомился с ней раньше, в библиотеке), и дочка Тоня, шустрая девочка лет десяти‚— все немногочисленное семейство председателя колхоза.

Галина Дмитриевна лишь поздоровалась и сразу отправилась готовить ужин. Мы присели на крыльцо, а через каких-нибудь двадцать минут она позвала нас в дом, наполненный запахом свежей жареной рыбы, лука и прочих приправ.

Включили свет. Степан Никитович усадил меня за стол, а сам стал помогать хозяйке. Он притащил тарелки, нарезал хлеба, поставил стопочки и наполнил их.

В этот самый момент за окном глухо проурчал мотор, и Фак, прислушавшись, успел лишь сказать: «Кто-то подъехал, кажется», — как дверь из сеней приоткрылась и с вопросом: «Разрешите войти?» — порог переступил высокий, незнакомый мне мужчина.

— А-а, Александр Дмитриевич! — с искренней радостью воскликнул Фак.— Милости прости! Вот угадал-то! Мы только что садимся... Ну, прямо как подсмотрел. У меня вот земляк из Москвы... Познакомьтесь.— И, показав мне глазами на вошедшего, добавил — Это Анучин, председатель колхоза «Красное знамя», нашего района.

Перед нами стоял человек лет тридцати пяти — тридцати восьми, с тонкими чертами лица, удлиненными, глубоко посаженными глазами и густыми, слегка вьющимися волосами. Он был в темном просторном костюме, легких полуботинках и наглухо застегнутой ковбойке. Чувствовалось, что в этом доме он гость желанный или даже, как говорится, человек свой. Однако он не спешил садиться.

— Ну, садись, садись‚ — приглашал его Степан Никитович. — Давай за встречу!

— Я за рулем, я за рулем‚ — как-то многозначительно произнес Анучин. И непонятно было, то ли он имел в виду, что сам ведет машину, то ли ссылался на свое руководящее положение, при котором выпить, мол, никак невозможно. Так, видимо, понял не только я, потому что Степан Никитович сказал уже с некоторой укоризной:

— Бери, бери! Не один ты за рулем сидишь,

Александр Дмитриевич поднял стопочку, выпил с достоинством. Серовато-карие глаза его сузились, смотрели хитро, всепонимающе.

Председатели заговорили о недавнем собрании районного актива, на котором, как я понял, произошли острые столкновения. Речь шла о выполнении плана продажи продуктов животноводства. Парторг обкома по Кромскому производственному управлению упрекнул Фака, что тот не дотянул до ста процентов с продажей яиц. Но он, видимо. судил только по процентам, не вникая ни во что больше, не попытавшись даже сравнить планы колхоза «Ленинское знамя» с планами других хозяйств.

И тогда на трибуну вышел Анучин. а — Тут некоторые товарищи, — сказал он, — критиковали Фака за недовыполнение плана. Но им следовало бы посмотреть поглубже, что это за план. На меня, к примеру, положили два пуда, а на Фака четыре. Он несет, и его бьют за это. Надо же меру знать, товарищи!.. Новые органы создавали не для того, чтобы они повторяли старые ошибки. Нельзя уйти далеко, если мы будем выполнять планы за счет передовиков, не задумываясь о последствиях.

Уже из этого разговора я заключил. что два председателя живут в дружбе, друг друга уважают и в обиду не дадут. Но при этом и объективности не теряют.

Когда Степан Никитович стал работать в Домахе, Анучин был агрономом в Большой Кричине. Они нередко встречались, и Фак оценил этого толкового специалиста, а потом и назвал его как возможного кандидата на пост председателя колхоза. И теперь, хоть их хозяйства и в разных концах района, Фак и Анучин навещают друг друга. Но только ли потому, что были прежде соседями и живут сейчас в дружбе?..

...Когда мы вышли проводить Александра Дмитриевича, темень на дворе стояла непроглядная. А после излишне яркого, незаабажуренного электрического сияния в доме и вовсе показалось, что мы нырнули с крыльца в густые чернила. До машины добрались кое-как, ощупью. Стали прощаться.

— Мы к тебе послезавтра приедем, — сказал Степан Никитович Анучину, - хорошо? Как раз воскресный день будет... Вместе вот с Георгием Яковлевичем.

— Нет. Давайте попозже: послезавтра обещал приехать председатель облисполкома.

— Ну, ладно, пусть будет попозже. Хорошо. до свидания. Встретимся у тебя.

«Газик» полоснул темноту фарами и покатился, глядя на нас из ночи красным глазом. И только тут спохватился Степан Никитович: а зачем же приезжал Анучин? Вот хитрюга! Ведь ни словом не обмолвился. И только вот нечаянно проговорился, что ждет председателя облисполкома.

Ну, что ж, больше-то Степану Никитовичу и говорить не надо. Он сразу представил, как Анучин еще, может быть, с полдня колесил по домаховским полям, присматривался, делал остановки, выходил из машины, оценивал, прикидывал, сравнивал со своими полями.

Ведь вот же, черти. Конечно, хорошо, что он внимательно присматривается к успехам других колхозов и стремится перенять все лучшее, знает сильные и слабые стороны не только в своем хозяйстве. Можно радоваться за такого пытливого руководителя, гордиться даже, что не ошибся в нем. Но он может и превзойти. Людей тоже подбирать умеет ой-ой как! Вон какого старательного и способного парня подыскал звеньевым механизатором по куку- рузе! Вся страна теперь знает Петра Егоровича Сапунова: Героем Социалистического Труда стал. Так что, пожалуй, признать надо, что он в этом деле уже обскакал...

А может, не только в этом?.. Вишь, какой у него заход! Не успел узнать, что к нему председатель облисполкома приедет, как уже шасть на чужие поля. Уже прикидывает: а как будет он выглядеть с посевами-то в сравнении с другими колхозами? Лето дождливое, холодное. С кукурузой поэтому дело плохо идет — так уже беспокоится: а может, его другие-то обставили? Как будто тут климат иной!

...Мы не уговаривались со Степаном Никитовичгм поехать куда-либо завтра и вообще даже встретиться. Но утром, как обычно, взглядывая в окошечко на контору, сестра сказала:

— Вон Андрей Голяков бягить... Во толстяк молодой, рысью! Наверно, Хвак за тобой послал.

И точно. Не переступая порога, тот спросил одышливо у выглянувшей в сени сестры:

— Георгий Яковлевич дома? Степан Никитович просит его в контору зайти.

Захожу. Фак сидит один. Смотрит куда-то в сторону, выпускает дым через нос. В кабинете никого больше, даже и следов ничьих на полу нет, а уже синё. Значит, давно сидит, раздумывает. Курит, морщит лоб и раздумывает-размышляет.

— Поедемте к Сапунову!—бросает отрывисто.

Не говорит: «к Анучину», а «к Сапунову». Значит, мысли и все беспокойство о кукурузе. В прошлом-то году в эту пору она уже выше плеча поднималась, а сейчас не доходит и до пояса. Звеньевой механизатор Федор Маслов в который раз произвел культивацию и подкормку, а растения словно застыли. Не поднимаются, не растут, да и только.

А вдруг на полях Сапунова она поперла неудержимо, благоухает, как и в прошлом году? Заглянет председатель облисполкома и сюда, скажет: «А что ж это, у Сапунова другой климат? На его плантации кукуруза растет, а на- ваших не может?»

Фак садится за руль своего старого «газика», жесткого, словно кассовый сундук колхозной бухгалтерии, и гонит, не притормаживая на ухабах. Я крепко упираюсь ногами и вдавливаюсь спиной в спинку сиденья, чтобы не удариться теменем о металлическую дугу. Похрустывают за спиной пружины, хлопает брезент на ветру. Что- то тяжелое (наверно, домкрат) гулко подпрыгивает в багажнике. Оставшиеся кое-где от вчерашнего дождя лужи шумно разлетаются под колесами. И тогда брызги обдают смотровое стекло, попадают и в машину, а порой и на лицо.

Проехали Алешенку, Балдыж. Вот уже и Дмитровск показался. Но мы поворачиваем под прямым углом вправо и мчимся извилистой дорогой куда-то на юг, через поля поспевающей и низко кланяющейся колосом ржи, прямой, будто наэлектризованной остистой шпеницы, синеватого овса и цветущей, ослепительно белой гречихи.

Ни души навстречу. Лишь в одном месте мелькнули детские головы — две в платочках и одна вихрастая, мальчишечья. Мелькнули и скрылись за стеной ржи. А по дороге, как лисичкин след после дедовых саней с рыбой, валяются створки только что разлущенных зеленых стручей гороха.

— Я вам дам! — погрозил на всякий случай в сторону детишек левой рукой Фак.

Величаво проплыл сонливый перелесок А за ним в глубокой впадине с неровными краями открылось село с бескрышной старой церковью посредине. Это — Брянцево, центр колхоза «Красное знамя», родина знатного орловского кукурузовода.

— Проедем контрабандой? — сказал полувопросительно Фак, как бы согласовывая свои намерения со мной.

Это значит: не будем заезжать к Анучину, по крайней мере прежде чем посмотрим поля колхоза, а вернее, кукурузное поле Петра Сапунова, «Пусть и он не знает, что я побывал у него», — видимо, думает Фак.

Дорога повела вниз, а затем через левый край впадины снова вверх, и тут, за селом, сразу же открылся широкий простор, четко расчерченный зелеными рядками.

Оказывается, Степан Никитович знает поля «Красного знамени», как и в своем колхозе.

Проскочив на узкую, исцарапанную культиватором дорожку, он остановил «газик», сделал несколько шагов в глубь поля и зорко посмотрел вокруг. Почва была рыхлая, чистая — ни одного сорняка. Кукуруза стояла ровная, без единого выпада в гнездах, пышнолистая, особенно темно-зеленая: значит, азотистых удобрений, минеральной подкормки внесено очень много.

Лучики морщинок заиграли на лице Фака, у самых глаз.

— Неплохая, неплохая кукуруза! — промолвил он. — Хотя, конечно, не то, что в прошлом году... Есть и у нас такая же.

Вернулся на дорожку, прошел шагов сорок вперед, снова повернул в глубь поля. Всматривался молча, сравнивал мысленно и, уже садясь в машину, добавил:

— Да-а. Только эта почище... Оно и понятно: ему гербицидов больше дали.

Степан Никитович заметно повеселел. Выводя машину в гору, спросил:

— Ну, что же, заедем все-таки в правление? — И, не дожидаясь ответа, повернул «газик» влево, к западному концу села. Здесь другая церковь, а рядом длинное, похожее на склад здание. Часть его и занимает правление колхоза.

Контора оказалась на замке. Однако возле нее стояли несколько человек. Одним из них был секретарь партийной организации колхоза, агроном Василий Степаненков. Фак поздоровался, закурил, а потом уже спросил у него совсем безразличным тоном:

— Где Анучин-то? Обедает, наверно?

— Кажется. А может быть, в поле где... Не знаю точно, — так же безразлично ответил агроном. Его вроде бы вовсе не интересовало, зачем приехал к ним Фак. Видимо, к таким заездам уже привыкли, и агроном нисколько не удивлялся появлению друга Анучина, даже не спрашивал, что тому понадобилось в Брянцеве.

Зато Степан Никитович спросил секретаря парторганизации как бы между прочим:

— А какая кукуруза в других звеньях? — И уже в этом вопросе было само собой разумеющееся: побывали, мол, на плантации звена Сапунова, а другие и смотреть неохота, так вы уж скажите нам, чтобы мы не тратили зря много времени.

— Еще лучше, чем у Сапунова, — ответил секретарь с простотой и скромностью в голосе. Но это и значило уже: знаем, мол, ваши мысли! Не проведешь, не объедешь нас со своей хохлацкой хитростью: сами не лыком шиты.

— А ты скажи по совести, Василий, сколько в прошлом году собрали другие звенья? — спросил Фак как бы в отместку за такую мысль Степаненкова.

И тому уже нельзя было увильнуть: результаты минувшего года известны, их сейчас не переделаешь.

— Примерно по триста центнеров с гектара, — ответил агроном, проглотив слова.

— Ну вот‚ — подчеркнул Фак, стрельнув в мою сторону хитрым взглядом, и не сказал больше ничего. А зачем говорить? Судите, мол, сами: у Сапунова-то тысяча двести с чем-то там с гектара, а у остальных — не больше трехсот. Это в одном-то колхозе! Разве ж это порядок? Зачем же делать такие контрасты? Ну, да это вам виднее, как вы их делаете и для чего они вам.

Степан Никитович последний раз затянулся, наморщив лоб, плюнул на окурок. И вид у него был такой, что вроде бы он ничего и не говорил, даже ничего и не думал. Что касается встречи с Анучиным, то не обязательно добиваться ее сейчас. Еще, мол, успеется!

— Что ж, поехали? — сказал он, взглянув на меня, и, повернувшись к Степаненкову, сунул ему крупную руку с веснушками на тыльной стороне — Ну, всего хорошего!

Только тут в глазах секретаря партийной организации возник было вопрос: а с кем же это, мол, приезжал-то ты, Степан Никитович, и что же ты даже не познакомил нас? Как сказать-то Анучину, кто был? Но Фак уже нажал стартер, мотор быстро завелся, «газик» дернулся и обдал Степаненкова синим дымком.

 

Соперник Сапунова 

На обратном пути заехали в Дмитровск и домой возвращались уже во второй половине дня.

Погода резко изменилась. Сиявшее с утра солнце скрылось, с северо-запада поплыли сначала свинцовые тучи, а потом все — от небес до земли — закрыла холодная морось. Ветер усилился, начал хлестать набухшие хлеба.

Нахмурился и Фак. Он молчал почти всю дорогу и лишь при виде домаховских полей сказал, будто упрекая самого себя:

— Смотри вот на такую погоду и мучайся!.. Что, если бы нам метеослужба давала точный прогноз примерно на полгода? Да разве бы стали мы расширять посевы кукурузы в этом году! Прихожу к выводу: раздули слишком. Ведь в прошлом году было немало — уже за тысячу перевалило. А теперь еще двести с гаком прибавили. Посеяли больше, а соберем, по всей вероятности, меньше...

У самого края села Степан Никитович словно бы раздумал возвращаться в контору, повернул вправо, проговорив: заедем на поля, к Маслову.

Ясно, ему захотелось еще раз взглянуть на кукурузу и по свежей памяти, в этот же день, сравнить ее с той, которую только что видел на участке Героя Социалистического Труда.

На середине пути от села к Большому Лугу на кукурузном поле показался колесный трактор. Мы приблизились к нему в тот момент, когда тракторист развернул агрегат, слегка царапнув дорогу культиватором-растениепитателем, и направил его снова в глубь поля, но тут же и остановил.

— Здравствуй, Федор, — сказал Фак, подходя к трактористу.

— 3дравствуйте,— ответил тот, насыпая удобрение в цилиндры растениепитателя.

Он улыбнулся, и на продолговатом загорелом лице его сверкнули изумительно белые зубы. Спецовка на нем начинала поблескивать от дождя. Он поставил ведро и вытер лоб рукавом.

— Не были у Сапунова, Степан Никитович? — спросил, он, словно почуяв, откуда мы вернулись.

— Только что. Вот вместе с Георгием Яковлевичем съездили.

— Ну и как?

— Значительно лучше, чем наша. Ровней, чище... И куда вьше!

— Ой, неужели? Правда ли? — Лицо Маслова помрачнело, выражая в то же время и недоверие и даже растерянность — Может, смеетесь, Степан Никитович?

— Ну, хоть спроси вот... Что же, я тебе врать буду?

Федор смолк, а председатель поднял лицо кверху, как бы пробуя, насколько сильна нудная морось, и спросил:

— Наверно, кончать придется, Федор? А, как ты думаешь?

— Нет, нет! — вдруг очнулся Маслов и прыгнул на сиденье. — Еще не так уж мокро!

Я помнил трех братьев Масловых. Один из них — Александр, или Сашок, как называли его в селе, первым из жителей Домахи пробил дорогу в науку. В двадцатых годах, когда еще я учился в начальной школе, он уехал в Ленинград и поступил там в лесотехнический институт. В Домахе он появлялся очень редко. Но всем стало известно, что он успешно окончил институт и еще как—то продолжает учиться. Это было непонятно: как можно учиться после окончания института? Память сохранила: прошел по Нашей улице рослый чернявый человек в форменной фуражке с какими-то знаками, и из каждой хаты в окна смотрели на него. Смотрели и мы, ребята, бегавшие по улице.

— Сашок, Сашок Маслов! — слышалось кругом.

— Где он вучится-то? Не маленький уже, вон какой дядя! — говорили одни.

— Не вучится, а сам вучит, — отвечали другие.

И нами, ребятишками, овладевало не только любопытство, но и гордость за нашего домаховского человека: оказывается, и обыкновенный крестьянин может стать «вученым».

Другой бра т— Иван Стефанович, румяный, прямой, о каких говорят «аршин проглотил», с длинной шеей, на редкость спокойный и медленный в движениях, остался в Домахе, вступил в колхоз, слыл очень толковым человеком, но ни в какие руководители никогда не выдвигался. Он отошел от отца и выстроил себе хатенку на самом краю села — «за Ермиловой околицей». Третий брат — Григорий Стефанович — тоже крестьянствовал и не только оставался в селе, но и на старом месте.

— Вы по отчеству Иванович или Григорьевич? — успел я спросить Федора.

— Григорьевич. Вы, значит, помните и того и другого? — обрадованно спросил он и, уже включив скорость, обернулся и крикнул: — А еще третий брат был — Сашок, может, помните? Он во время блокады погиб в Ленинграде.

...Вечером Фак собрал бригадиров. Первым пришел бригадир самой крупной бригады, включающей всю Домаху и поселки Журовку и Никольский, самый большой по росту среди остальных — Сергей Васильевич Дубцов. Вместе явились загорелые до черноты Мурачев и Сафонов, у которых по два села в бригадах: Воронино с Большой Кричиной и Кавелино с Малой Кричиной. Попозже подъехали из самых дальних бригад, Упороя и Любощи, Николай Огурцов и Яков Дворников.

Пришел и Федор Маслов. Он выглядел уже нарядным, торжественным—в Новом черном костюме, белой рубашке с галстуком. Его тонкое красивое лицо было очень румяно и выдавало волнение в ожидании предстоящего разговора: он-то знал, о чем будет речь.

— У Сапунова кукуруза куда лучше, чем у нас! — сказал Фак, словно ударив Маслова по сердцу. И если бы он смотрел на него в это время, то, наверно, заметил, что Федор Григорьевич даже вздрогнул. — Ездил я сегодня, посмотрел. Можно, оказывается, добиться большего. Надо, товарищи бригадиры, продолжать обработку. Придется рыхлить вручную. Больше людей выслать. Ведь сорняки-то в холодную погоду прут, наступают. Не сидеть Же сложа руки! Машина уже не везде пройдет. Вот… — Степан Никитович взглянул в это время на Маслова и продолжал: —Но там, где еще можно вести трактор, надо вновь культивировать и вносить подкормку растениепитателем... Вот. Равно и удобрения еще есть.

— Конечно, Степан Никитович!.. Трактор, правда, уже задевавает, но все таки не ломает. Так что дня три-четыре еще можно, - заметил Маслов, и его тонкое и без того румяное лицо заалело кумачом.

Наверно, сердце его сильнее заколотилось, как только председатель заговорил о Сапунове. Да неужто опять не удастся поравняться со знатным звеньевым?! В прошлом году Федор Григорьевич трудился от зари до зари. Никакие помощницы ему не помогали. И прополка и подкормка, не говоря уже о севе или уборке, — все делалось машинами. Кукуруза вышла такая, что сбрось в нее человека-заблудится, как в тайге. Колхоз первенство взял в районе. И все же звеньевой на несколько центнеров не дотянул до Сапунова. Надеялся в этом году не уступить, и вот опять... Нет, не может быть того, чтобы не удалось поравняться! Цыплят по осени считают...

Степан Никитович заметил волнение Маслова и, глядя на него, с гордостью (как он мне потом сказал) подумал: «Вот молодец! Этот никогда не подведет. А ведь он добьется. Ей-ей, превзойдет Сапунова. Побольше бы таких упорных на всех участках хозяйства!»

Еще в первые годы своей работы в колхозе Фак заметил, что молодой механизатор Федор Маслов отличается особой аккуратностью, исполнительностъю, любое дело у него спорится и, что называется, горит в руках. От людей узнал он и о горе, пережитом Масловым в детстве.

Федя был еще малышом, когда по здешним местам прокатилась война. Гитлеровские захватчики полностью выжгли Домаху. Но в погребе Масловых немецкий генерал устроил себе на какое-то время блиндаж. А при отступлении он приказал заминировать его, как было принято у человеконенавистников.

И надо же так случиться, что немолодой солдат Григорий Стефанович Маслов проходил на запад с переформированной частью именно через свою родную Домаху. Печальное зрелище открылась его взору: груды закопченных кирпичей да горелых головешек лежали на месте хат. Немного было и прежде ракит, но и от шах следа не осталось. Однако ж выгнанные из села жители как раз к тому времени вернулись на родные пепелища. Обнял свою супругу Татьяну и малых детей Григорий Стефанович и подошел с ними к землянке-бывшему блиндажу генерала. Тут-то и грохнула оставленная злодеями мина.

Солдат, уцелевший в боях, упал замертво на отчей земле, обнимая своих детей. Получила ранения, потеряла слишком много крови и скоро скончалась мать. И только маленький Федя чудом остался невредим. Он как бы засвидетельствовал миру, что неистребим род Масловых на Орловской, исконно русской земле.

Степан Никитович решил поручить молодому механизатору звено по возделыванию кукурузы, надеясь, что Федор Маслов сможет быстрее и лучше других освоить новое, ответственное дело. И Федор не обманул этих надежд, не посрамил чести давшего ему жизнь солдата: стал прекрасным мастером и достойным соперником прославленного механизатора Петра Сапунова.

Буря 

Как надвинулась с северо-запада холодная морось, так и повисла на несколько дней над селом беспросветно. Грузовики размесили колесами дорогу насупротив конторы правления так, что пролезть к крыльцу стало весьма затруднительно

Ковровую дорожку, которая была до этого протянута по коридору, убрали. Как бы ни вытирали ноги о металлическую скобу и решетку, все равно в дом заносилось много грязи, от сапог отваливались на пол спрессованные черноземные тапешки.

А тяготение людей к конторе в такую погоду становилось усиленным. Набьются во все комнаты, выстроятся в коридоре и стоят, словно дожидаясь от кого-то ответа на волнующий, тяготящий всех поголовно вопрос: что же будем делать? А ответа нет и нет, и как будто все кругом застыло, и ни у кого не поворачивается язык от усталости, от тоскливого ожидания солнечного просвета. Только покуривают молча да иногда лениво перекинутся несколькими словами.

Созревание хлебов задержалось. Все зеленеет, блестит серебристыми каплями. Правда, рожь уже начала твердеть, сделала земной поклон людям за их старания и заботы о ней. Но если бы даже она стала сейчас осыпаться, немыслимо было бы вылезть в поле с машинами, спасти драгоценное спелое зерно, справиться с чавкающей под ногой июльской распутицей.

Но сегодня с утра засияло солнце. И сразу все воспрянуло, оживилось. Заулыбались, проснувшись спозаранок, люди, засверкали в палисадниках рослые кусты мальв, подставив лучам свои белые, розовые и красные граммофоны. С крыши вспорхнула и закувыркалась в синеве голубиная стая. ,

Ни один листочек на деревьях не дрогнет. Небольшой, немного полиняльпй флаг на каменном гребне конторы свищет недвижно, словно скульптурный. Тишина. Только вдали переливаются прозрачные волны испарений от слишком влажной земли. Будто запах сохнущих на печурке онуч начинает разноситься повсюду.

А к полудню в ослепительной голубизне стали один за другим раскрываться округлые парашюты белых облаков. Или то за горизонтом прошел неторопливо по кругу паровоз и выбросил дымок, который не растаял в синеве, а начал разрастаться?

Вечером в тесном кабинете председателя колхоза собралось правление обсудить план уборки урожая. Бригадиры, полеводы бригад, агроном, зоотехник, механик и другие руководящие лица еле втиснулись в эту коробочку с двумя окнами.

Клавдия Ивановна Шпинькова, агроном, подвижная русоволосая женщина лет сорока пяти, перебирая листы бумаги, скороговоркой «докладывала» план уборки, сообщала, где и как будут расставлены силы в первые дни жатвы.

Вдруг будто у самого окна полоснула молния, а через дветри секунды раздался сухой треск.

— Ой, гроза-то какая! — воскликнула, казалось, по тексту доклада Клавдия Ивановна и отодвинулась в простенок. Почти в ту же минуту зашумел ливень, покрыли оконные стекла сплошные потоки. Можно было подумать, что там, за стеной, щиты плотины, через которые, как прежде, из переполненного домаховского пруда падают широкой полупрозрачной пленкой полые воды.

Когда стали расходиться, я столкнулся в коридоре с Яковом Дмитриевичем. Он уже прищел на свое ночное дежурство и держал в руках резиновые сапоги.

— Нате-ка, наденьте‚ — сказал он мне. — В ботинках—то совсем не пройти.

И в самом деле, с крыльца, присмотревшись к темноте, я заметил подступивший к самому палисаднику разлив. Люди стали пробираться, держась за изгородь.

Через дорогу пришлось лезть чуть не по колено в воде. И еще больше создавалось впечатление, что не ливень прошумел над землей, ибо в небе сверкали звезды, а именно прорвало пруд, и только потоки понесло не в обычном направлении — по реке Расторог, а по улицам села, по площади перед конторой.

Не успел я раздеться, как на дворе загудел ветер. Он усиливался с каждой минутой. Казалось, ветхая хатенка сестры сорвется сейчас с места и полетит по выгону, кувыркаясь И подпрыгивая, как серый куст перекати-поля.

Сергей где-то задержался и тоже только что вернулся домой. Обычно он спал в чуланчике, отгороженном дощатой переборкой от сеней. Но, видимо, ему страшно стало идти туда, и он полез на печку, лег, свесив оттуда длинные ноги чуть не до колен.

— Мам, а мам! Что мы будем делать, если хату завалит? — вдруг спрашивает он.

— Ничего не придется делать, — отвечает мать с придавленным смехом в голосе, — задушит тебя крышей насмерть.

Я лег спать. Выключили свет, но уснуть долго не удавалось: шквальный ветер сотрясал хату.

Страшно стало и мне. Не оттого, что, казалось, сорвется с места или рухнет с треском хатенка. Нет. Представилось: тучные, налившиеся полным зерном озимые хлеба, утяжеленные только что прошедшим ливнем, легли на землю. И только кое-где куртинки курчавого, ничему не поддающегося колючыо осота зловеще и торжествующе торчат над поверженными рожью и пшеницей. Не только жаткой, но и серпом, руками не выберешь колосья и стебли, сатанинской силой втоптанные во влажную почву.

А новая гордость колхоза — величавые, доселе не виданные бобы... Повержены серовато-зеленые богатыри во прах! Примяты, даже не примяты, а как будто тяжельш катком прикатаны, прибиты к утрамбованному ливнем чернозему их белесые длинные стебли.

Это уже не просто неблагоприятная погода, не ко времени зашедшая туча и непрошеный ливень, нанесший вред на какой- то короткий срок, а стихийное бедствие.

Сколько же всяких неожиданностей, трудностей, испытаний и бед приносит природа земледельцу!

Еще несколько часов назад он любовался плодами трудов своих, прикидывал и рассчитывал, сколько соберет и положит в государственные и общественные закрома, какие курганы ценных кормов насыплет на зиму, и уже видел новую, радующую сердце перспективу, создавал воображением приятные картины. Вдруг все оборвалось. Словно сон, исчезло виденное еще вчера, еще сегодня, и осталось одно ощущение тяжести в душе, один гнетущий вопрос: как быть дальше?

И велика же моя привязанность к селу родному, к делам старательных и скромных земляков, если такой болью ударила в мое сердце буря, вызвала тревогу нестерпимую! Хотелось тотчас же встать, одеться и пойти по полям, посмотреть, будь хоть чуточку ночь посветлей, что сталось с посевами.

...Казалось, только на минутку глаза закрыл, но вот сияет солнце. Выхожу из хаты, смотрю на падающий под гору огородик. Высокая ботва картофеля местами полегла, одна молодая яблоня разорвана. подо всеми валяется немало яблок.

Не успел умыться, слышу: гукнул мотор. Подъехал Степан Никитович.

— Садись-ка, Яковлевич, поедем: не терпится. Всю ночь не спал. Две пачки искурил...

Дорога теперь одна — от конторы на юг. Здесь, сразу же за полем сахарной свеклы, — отличная озимая пшеница, которая радовала глаз. Подъезжаем...

Стоит, родимая! Колосья, кажется, еще пружинистей поднимаются кверху. И лишь одна куртинка, выделявшаяся, видимо, на том месте, где лежали удобрения, словно приутюжена, словно бы расплатилась за «перекорм», за свою излшпнюю пышность.

Поворачиваем влево, на восток. Колеса «козла» местами увязают по самую ступицу. Фак включает вторую ведущую пару. Мотор урчит еще тяжелее, а кое-где машина пробуксовывает всеми четырьмя колесами, расшвыривает грязь, как петух мусорную кучу.

Возле «Есиной околицы» — поле ржи. Еще издали всматриваемся в него: полегла? Не полегла? И тоже облегчение; хмурое лицо Степана Никитовича начинает светлетъ, на нем появляется едва уловимая улыбка: стоит, матушка! Стоит и в ус себе не дует. Ждет жатвы, размеченной вчерашним планом.

Но рано еще улыбаться, рано радоваться. Замирает сердце при мысли о богатырях зеленых, не в меру распушившихся бобах: при таком-то росте да при такой тяжести стебля. Немного даже утолщенного в середине, неужели устоят?

Огибаем «Чибисову околицу» и уже вдоль северных огородов села — к этому тревожному участку. Вот она, справа, — желтеющая рожь, пробегает, кланяясь в пояс. Она-то выстояла, а там, за нею...

Да вон же она, стена серовато-зеленая! Цела, милая, стоит, не колышется!

Фак вылезает из машины и радостно, даже с каким-то удивлением посматривает кругом, улыбается.

Вдруг его взгляд останавливается на высокой гряде ракит и тополей — защитной полосе обширного колхозного сада, идущей западнее поля бобов. Там на двух ракитах повисли (может быть, и подгнившие) сломленные бурей огромные суки.

— Ветер—то дул у нас с запада? — догадался и спросил не то меня, не то самого себя Степан Никитович. — Значит, лесная полоса и спасла бобы. Хоть сама, видите вон, немного все-таки пострадала.

Да, это казалось очевидным. Но есть второе поле бобов — в Большой Кричине. Оно не защищено таким мощным заслоном.

Едем туда и скоро убеждаемся, что растения выстояли сами по себе, выдержали испытание пронесшейся бурей.

И тогда мы заметили вместе: будь такая буря одновременно с ливнем — лежать бы хлебам и другим посевам прибитыми к земле. Счастье в том, что она запоздала, пролетела над уже утрамбованными ливнем полями. Пусть она потревожила душу — ничего! Человека это не сломит: он не былинка.

 

Чрезвычайное происшествие 

Я сплю в хате. К деревянному крашеному диванчику, примерно в три четверти моего роста, сестра подставляет скамейку, кладет набитый соломой матрац, накидывает его простыней с покрывальцем, и постель готова. Половину постели занимает огромная пуховая подушка. Она приходится мне от головы до бедер. Остается только положить ноги на боковой подлокотник диванчика, и я оказываюсь в лучшей для отдыха позе, какую занимают в гамаке.

Одно окошечко - правый глаз хаты — распахиваю на ночь. Из репродуктора над окошечком, а если его выключить, то из мощного алюминиевого колокола со столба, установленного возле радиоузла, звучат последние известия. Последние передачи узла.

Смолкает радио, ночная тишина начинает стрекотать кузнечиками в ушах, и на меня наваливается сон, приятньцй сон в летнюю ночь.

А утром первое, что я слышу,— снова радио.

Сестра возится спозаранок в сенях, провожает корову в стадо. Она слышит позывные с площади от радиоузла, слушает гимн. Но вот вошла в хату, а тут радио молчит: я выключил его вечером, чего обычно не делают в семье. И уже скрипнула половица. Открываю глаза, вижу: сестра тихонько включает репродуктор, виновато поглядывая на меня и замечая полушепотом:

— Хвака-то надо послушать, а то и знать ничего не будешь.

Включила, а председатель как раз говорит очень взволнованно, отчего чаще обычного произносит лишнее слово «вот». Он не просто сообщает наряд, а выступает как горячий оратор: на кого-то обрушивается, кого-то клеймит, а всем разъясняет.

Накануне произошел случай, который вызвал возмущение у честных колхозников и прежде всего у женщин, половших в тот день кукурузу.

Утром к конторе подкатили два «тазика». Приехали председатель облисполкома Николай Иванович Голубев, начальник производственного колхозно-совхозного управления Романов и его заместитель Жулидов. Побеседовали несколько минут в конторе и решили отправиться на поля, хотя Голубев признался, что он побывал уже кое-где один и немало подивился гигантским кормовым бобам.

На первой машине двинулись Николай Иванович с Факом, а на второй - Романов и Жулидов с Клавдией Ивановной. Остановились в том месте, где большая группа колхозниц полола тяпками кукурузу. Приехавшие поговорили с полольщицами, осмотрели посевы и вернулись к машинам. Первая из них уже двинулась вперед, как вдруг ко второй подбежала одна из женщин и закричала:

— Товарищи начальники! Наши колхозные руководители очковтирательством занимаются! Говорят: механизаторы, Маслов много сделал. А где механизаторы, там плохая кукуруза. Хорошая там, где женщины вручную обрабатывают... Вот как!

— Хорошо. Разберемся, — спокойно сказал, закрывая дверцу, Романов, рослый и полный мужчина, которого, как видно, и приняла за «самого главного областного начальника» жалобщица.

Вечером я узнал об этом случае от Клавдии Ивановны. Стоя на крыльце с группой работников конторы, среди которых был и Фак, она гневно говорила, с чисто женской горячностью и манерой:

— Вы подумайте, какая мерзавка! Первый раз в поле вышла и уже против ручной прополки высказалась. Она, оказывается, как от машины-то вернулась, так и пошла кричать женщинам: «Нечего тут нам спину гнуть, раз высокая оплата и премии только механизаторам!» Ну, прямо, разлагать трудовую дисциплину взялась, сволочь. «Вот, — говорит, — заявила областному начальству, обещают разобраться, призвать Фака к порядку и наказать». Ни стыда у нахалки, ни совести. Прет, куда вынесет... Отомстить задумала...

Кому отомстить? За что? Чувствую, что все знают цену горлопанке. Но я не стал расспрашивать и уточнять, что она за человек. В глубине души была надежда, что представится случай выяснить все поподробней, а может бьггь, и побеседовать с самой жалобщицей-дезорганизатором. И случай пришел на следующий же день.

Но пока меня удивило то, что Фак будто в рот воды набрал.

Он слышал негодование Клавдии Ивановны, но, казалось, даже не обращал на него внимания, не проронил при этом ни слова. И вот он выступает по радио, хорошо зная, что его слушают в каждой хате:

- Бригадирам продолжать работу по организации прополки. Борьба с сорняками — наша важнейшая агротехническая задача на сегодня. Вот. Находятся отдельные крикуны, которые хотят дезорганизовать колхозниц на прополке. Пусть, мол, механизаторы работают, потому что их прославляли, им внимание оказывали. Вот. Их премировали и так далее. Да, механизаторы будут работать!.. Вот. И вы понимаете, что без этой силы нам невозможно было бы выполнить большие планы в полеводстве. Вот. Но будут работать и колхозницы с тяпками. Мне приходится повторять: год этот такой. что без ручной прополки не обойтись. Вот. Когда на фронте автомашины со снарядами застревали в грязи, то бойцы передавали снаряды на руках. Становились цепью и передавали, чтобы не упуститъ время... Вот. Так и мы будем преодолевать трудности этого лета. Не только культиваторы, но и каждая тяпка должны быть сейчас на обработке посевов. Тем более, что рук у нас хватает.

Степан Никитович говорит горячо и взволнованно. Однако ж и тут он даже не назвал имени дезорганизатора, видимо, не считая это нужным и предоставляя возможность людям самим делать оценку крикунам и происшедшему вчера случаю.

Думалось, сестре и невдомек, о каких там дезорганизаторах сказал председатель колхоза, кого он имел в виду. Но не успела она прослушать наряд, как, берясь за свои дела у печки и не поворачиваясь ко мне, заговорила:

— Ды ее, разбойницу, мало по радиву продернуть. Судить бы надо! Вот как с ней поступить, с заразой. А то ишь ты, волю какую взяла! На самых хороших труждельников черт знает что несет... Сама-то воровка! Настоящая воровка! Ну, прямо разбойница… — Только тут сестра повернулась ко мне и добавила, считая, видимо, все сказанное до этого уже известным для меня: — Вон что Настюнькя рассказывала. Пошла, говорит, я у Дмитровск. иду так-то по базару, смотрю — Параха Рябинина (ты ее, наверно, помнишь? По-вуличному-то ее называют Паракуда) сидит, масло продаеть. «Ой, да чтой-то ты, нянюшка, торговать-то, говорит‚— взялась? Откуда ж у тебя масло-то?» А та и отвечаить: «Насбирала, милая, насбирала». Ну, а корова—то у ее была еще не отялёвши. Вот тебе и насбирала... А масло-то ей эта самая разбойница передавала. И та на базар тащила, Паракуда-то.

Однако кто ж она, «разбойница», которую и сестра даже не считает нужным называть по имени?

 

Бригадир и «разбойница» 

Во второй половине того же дня с «разбойницей» весьма деликатно познакомил меня Сергей Васильевич Дубцов.

Впрочем, сначала я должен познакомить вас с Дубцовым. Это бригадир самой крупной бригады колхоза, объединяющей Домаху и два поселка — Журавку и Никольский, очень рослый, чернявый человек лет тридцати восьми. Со смуглого, или, как говорят в селе, смоляного, лица его смотрят спокойные и проницательные черные зрачки. Нос у него прямой, не короткий, но и не очень длинный, подбородок невысокий. Кепку носит под цвет волос: черную, костюм тоже черный.

Он, пожалуй, самый грамотный из всех бригадиров колхоза. Семилетнее образование дополнено армейской семилеткой. В 1943 году, как только исполнилось ему восемнадцать лет, он ушел на фронт. Закончил войну в небольшом австрийском городке, а через два месяца был переброшен на Восток и участвовал в разгроме японских оккупантов. Демобилизовался только в 1950 году, вернулся в Домаху с высокими солдатскими наградами: двумя орденами Славы, орденом Красной Звезды и множеством медалей, характеризующих широкую географию похода воинской части.

Женился, нажил трех детей, стал бригадиром и очень хорошим, заботливым семьянином. А в пятьдесят девятом пережил трагедию, которая надолго вывела его из строя и вынудила оставить бригадирство.

Это произошло в жаркий, летний день. Милые детишки Дубцова: старшая, Валя, которая собиралась в тот год идти в школу, Вася, лет пяти, и его погодок Сережа - дружно играли. Они спускались с колясочкой под горку, набирали там, в ямке, выкопанной на крутом склоне, песку и везли его к хате, на завалинку.

Вале почему-то захотелось остаться одной под откосом.

— Везите, — сказала она братикам, когда колясочку нагрузили, — а я побуду тут.

Вася и Сережа отвезли песок, вернулись, а сестрички нет. Думали, что куда-нибудь отошла, стали ждать. Ждут-пождут — ее все нет. Мальчики пришли домой, заплакали. Мать стала разыскивать дочку, но так и не нашла. Вернулся с поля отец и, встревоженный, тоже отправился на поиски. Он спустился под горку, осмотрел все кругом и уже хотел было идти обратно, как взгляд его остановился: из песка, оказывается, рухнувшего с карниза ямки, проглядывала сбитая детская коленочка.

Дубцов и сам рухнул на землю. Ему помогли соседи. Они и откопали Валю, но она уже была холодная.

...От конторы правления Сергей Васильевич проходит мимо хаты моей сестры. Он спускается под гору, перешагивает ручей и поднимается в гору на свою улицу по тропе, близ которой видна песчаная яма. И теперь еще, как только упадет его взгляд на это несчастное место, он хватается за сердце, а бывает, что и не может дойти отсюда до дому.

Года два после гибели дочери Сергей Васильевич работал председателем ревизионной комиссии артели. Потом ему снова предложили принять бригаду. А то, что теперь именуется первой бригадой, до войны составляло четыре отдельных колхоза. Поле не считано, гектары не меряны, а транспорта никакого. Ходи, Сергей. туда и сюда, успевай, если ноги не коротки.

И делает Дубцов почти саженные шаги по полям. Только прежде, до гибели дочери, он ходил быстро, энергично, а теперь медленно и плавно, словно прислушиваясь к ударам собственного сердца.

Мы встретились с ним, когда он шагал к ближайшему от села кукурузному полю. Беседуя, приблизились к тому краю плантации. где работали два звена полольщиц. Женщины одного из них сели отдохнуть рядком на травянистой обочине дороги, и сразу в предвечернем застывшем воздухе зазвенела песня. Мы подошли к ним. поздоровались и заметили в шутку:

— А где же мужчины? Почему работают только женщины?

Этой «затравки» оказалось достаточно, чтобы тут же послышалось в ответ:

— Да, работают только одни женщины. Уже вон горбы все нажили, а механизаторы отдыхают. На нашу на женскую силу надеются.

Говорила женщина крупной кости, с глазами, прищуренными в ехидной усмешке, с полными, налитыми, как у купчихи, руками. Мотив был уже знакомый. И, чтобы у меня не оставалось сомнения‚ Дубцов спокойно сказал: — Ты опять за свое, Калинкина? Может быть, уже достаточно, что вчера пожаловалась?..

Калинкина… Калинкина... В Домахе таких фамилий не было. Но где же я недавно слышал ее? Аа, вспомнил. Ее назвал мне Иван Гаврилович Аллянов. Рассказывая о проверке определений жирности молока на сепараторном пункте в селе, он заметил: «Позднее-то там обнаружили наглый обман. Калинкина бессовестно наживалась, обсчитывала всех сдатчиков и в первую очередь колхоз. Когда это раскрыли, Степан Никитович поставил вопрос, чтобы ее освободили, а судить не настаивал: пожалел детей ее. Да и то она грозится отомстить ему. Наглая баба!»

Я вспоминаю слова Аллянова и все же сомневаюсь: а может быть, передо мной не та Калинкина? Поэтому вступаю в разговор:

— Но пока не заметно, чтобы вы нажили горб. Много вам приходится так работать?

— Да мне-то немного. Я только в мае вступила в колхоз.

— Откуда?

— Да я здесь уже десять лет жила. Боролась за правду.

— Это была ваша профессия — «борец за правду», или все же каким-нибудь делом занимались?

— На сепараторном пункте работала...

— О, голубушка, так это вы Калинкина, которая, как мне говорили на ферме, занижала жирность молока? Женщины дружно хохотнули. Но Калинкина нисколько не смутилась.

— Я ушла с пункта по своему желанию... А то не доказано.

- Нет, Яковлевич, — вмешалась пожилая женщина, спокойненько и даже как будто ласково добавляя: - Может, вы меня не помните, а я хорошо вас помню... Обидно нам. Нам платят мало, а за счет нас кукурузоводу (намек на Маслова) и премии и все…

— Одну рубаху с механизатора постирать — два куска мыла надо‚ — проговорила, ни к кому не обращаясь и ковыряя землютяпкой, молодая женщина.

— А работают они от зари до зари, — добавила другая о механизаторах, также словно рассуждая сама с собой. Чувствовалось, что Калинкиной и той, которая поддерживает ее, люди не хотят отвечать прямо, но уже двумя этими лаконичными, простыми и емкими замечаниями отмели их жалобы начисто.

— Давайте лучше продолжим работу, — сказал Дубцов, и женщины сразу же поднялись, только Калинкина и ее единомышленница не спешили; и, может, только поэтому бригадир добавил: — А тем, кто нажил горбы, мы можем дать чистую оставку.

— Мы еще поработаем‚ — ответила Калинкина, вставая. И это прозвучало как угроза.

Когда мы остались с Дубцовым вдвоем, я спросил у него:

— А кто та женщина, которая «хорошо помнит» меня и еще лучше защищает Калинкину?

— Помните Яшку Голикова? — спросил в ответ Сергей Васильевич, и у меня даже защемило сердце: что последует за этим вопросом? Скажет: это его жена? Неужели? Яков Голяков-старший из трех братьев Голяковых, находившихся, так сказать, в полной симметрии с нами — братьями Воробьевыми. Яков был ровесником Ивану, другой его брат, Михаил, — Николаю, а третий, младший, Григорий‚— ровесником мне.

И все мы были в дружбе с ними не только по этому совпадению. Старший Голяков так же, как и наш Иван, оставался работать в селе, а младшие, как и мы с Николаем, пошли в высшие учебные заведения. Мы встречались и дружили, уже будучи студентами, хотя учились в разных городах. И вот Голяковых постигло несчастье. Осенью тридцать четвертого или тридцать пятого года проводился колхозный праздник с угощением. Яков, будучи человеком весьма склонным к юмору, пошутил по адресу одного из Есиных, которые слыли в Домахе людьми драчливыми. И не успел он выйти из дому, как его пырнули ножом в бок. Медицинской помощи вскоре оказать не удалось, и он скончался...

— Его ни за что ни про что, — продолжал Дубцов, — зарезали два брата Есины и Рябинин. Так вот эта женщина — сестра тех Есиных и жена Рябинина. Да вы, конечно, знаете: по прозвищу она Паракуда. Она вышла в поле только в первый раз, заместо дочери.

Помолчав немного, Сергей Васильевич добавил раздумчиво:

— Видно, сходятся люди не только по характеру, но и по своему нехорошему промыслу... Про Калинкину вы уже знаете. А что касается Паракуды, то вот какая есть история. Не так давно она отгрохала себе большой дом под шифером. Откуда все взялось? В колхозе дочь и зятъ ее не очень-то старались, а сама и вовсе не работала, и вдруг — дом. Другие изо всех сил трудились и то еще таких средств не заработали... А примерно за год до этого она ездила в Брянск на похороны какого-то дальнего родственника. Вскоре следом за нею сюда, в Домаху,` приехал уже ближний родственник умершего. Приехал и стал осторожно разведывать да выпытывать, не знает ли, мол, она, куда девались ценные вещи, которые находились в доме покойного... Ну, да разве выпытаешь у Паракуды?! Она сама любого сто раз обведет!

...Мы подошли к другому звену. Все женщины работали здесь так увлеченно, что, казалось, даже не замечали нас с бригадиром. Звеньевая Наталья Андреевна Чибисова, круглолицая, пригожая, с большими черными глазами женщина лет тридцати пяти, держала край шеренги полольщиц, гнала рядок кукурузы у самой дороги. Она ответила на наше приветствие без всякой улыбки, как будто даже недовольная тем, что мы подошли.

Но так можно подумать о ней, встретив ее впервые. Двумя днями раньше мы со Степаном Никитовичем видели ее звено на кукурузном поле вблизи поселка Никольского, в котором и живет Чибисова. И тогда, как мне показалось, Наталья Андреевна заговорила с нами недовольным тоном. Но это было недовольство ненастьем, которое мешало работать.

— Труженица безотказная, — сказал мне тогда о ней председатель колхоза—И все члены звена так же, как и она, стараются, за нею тянутся изо всех сил. Видите, дождь моросит и моросит, а они не хотят уходить с поля. Ой, и молодцы ж!

И вот теперь стоило лишь мне высказать удивление, что звено вчера еще было на одном поле, а сегодня уже на другом, по другую сторону села, как Наталья Андреевна ответила мне не только на это. Казалось, она не только видела, как другое звено сидело (хотя сама работала, не поднимая головы), но и слышала, что говорилось там. Продолжая ловко орудовать тяпкой, она сказала:

— А как же? Надо успевать. И там обработать и тут. Противно только, что крикуны находятся. Слышали вы их? Кричат те, кому делать нечего или кто не хочет работать. Мы-то знаем, председатель для общего дела старается. Для нас же. А эта проходимка хочет поволноватъ его лишний раз. А того не подумает, что такой человек, если б не общее дело, плюнул бы и пошел от нас.

С женой и одним ребенком он проживет как-нибудь и без нас. Лучше проживет! И работу найдет получше... Забыли, как до него другие растаскивали колхоз. А сейчас ведь вдвое против соседей всего имеем... Телят вон везут и ведут из других колхозов нам продавать. На выбор покупаем...

— Да, ведут‚ — подтвердил Дубцов. — Ничего не поделаешь: колхознику деньги нужны. И надо бы продать телка своему колхозу, а у того денег нету для скорого расчета... Ну ладно, Наталья Андреевна, ты не очень огорчайся, что в том звене крикуны завелись. Они ничего не изменят. Разве только сами пострадают: меньше других заработают.

Наталья Андреевна Чибисова в девичестве была Королёвой. Семья Королевых до выхода на поселок Никольский жила напротив нашей хаты, в том порядке, где стояла сутулая избушка бабки Саклеты. Помню, семью возглавлял дед Сергач, высокий, казавшпйся очень суровым старик, с длинной черной бородой, перевитой серебристыми прядями. Два его сына были уже взрослыми, когда я ходил в школу.

Теперь нет в живых не только деда Сергача, но и его сыновей. Однако же они припомнились мне, когда я встретился с Натальей Андреевной, а дня через три — с ее двоюродным братом.

Мы сидели с Факом в его кабинете. Вошла Клавдия Ивановна и сообщила:

— Степан Никитович, с вами хочет поговорить, сказать что—то важное Федор Королев. Но он стесняется вот Георгия Яковлевича. — Она взглянула на меня, добавив: — Вы уж извините.

— Ничего! — отрубил председатель. — Пусть заходит, не стесняется: какие могут быть секреты!

Клавдия Ивановна вышла, а через минуту дверь отворилась и в кабинет нерешительно ступил смуглый молодой человек. Мне показалось, что я видел его еще в детстве.

Батеньки мои! Да ведь это Ефим! Он все такой же молодой, такой же смуглый. Но что с ним случилось? Почему он стал таким робким? Перешагнул порог — и ни шагу дальше. Лицо его раскраснелось. В больших карих глазах застыли слезы.

— Ну, что скажешь? — спросил Степан Никитович веселым тоном, как бы стараясь подбодрить явно расстроенного молодого человека. — Натворил чего-нибудь, Федор Ефимович, а?

Королев шмыгнул носом, как ребенок, и еле выдавил из себя:

— За что она меня позорит?..

— Кто позорит? — искренне удивился председатель колхоза.

— Молочница... Калинкина Танькя... Я ведь и не думал подписывать.

Королев был так взволнован, что далеко не сразу удалось выяснить, с чем он пришел к председателю.

...Оказывается, Калинкина, начав со своей сочиненной в поле жалобы, продолжала развивать наступление на Фака. Она состряпала какое-то письмо и стала будто собирать подписи колхозников. Пусть, мол, в Москву пойдет коллективная жалоба. Но, так как желающих подтвердить эту кляузу не нашлось, она сама поставила подписи нескольких человек, и в частности Федора Королева.

Об этом и узнал Федор. Сгоряча он схватил косу и двинулся на кукурузное поле к полольщицам, крикнув:

— Зарежу стерву!

Каким-то непостижимым путем воинственные намерения Королева долетели до звена раньше, чем дошел он сам. Могучие бобы и тут сыграли положительную роль, благо полольщицы находились совсем неподалеку от них. Дебелая «молочница» с проворством шустрой девчонки нырнула в непроглядную зеленую полосу и отсиделась от беды.

А в это время Сергей Васильевич Дубцов встретил не на шутку вскипевшего Федора и сказал ему спокойно, но по-командирски твердо:

— Вижу, погорячился ты... Хороший ты человек, Федор, а жизнь себе можешь попортить надолго. Иди, доложи сам о происшествии Степану Никитовичу.

 

Спор на крыльце 

Школа в Домахе была срублена из отборных сосновых бревен, крыта железом и стояла на кирпичном фундаменте. В ней были просторные классы с широкими окнами, обращенными на юг, а в двух крыльях, составлявших как бы ножки буквы «П»,— квартиры учителей. Крылья замыкались добротным бревенчатым забором и рубленым сараем, почти всегда набитым дровами.

Гитлеровцы сожгли школу, как и все село. И еще шла война, когда мои земляки построили наспех новое здание. Дотянуть до прежнего, сделать не хуже не хватило сил. Обживемся, мол, — выстроим получше. Но четыре класса начальной школы размещались все же и здесь, а в классы от пятого до седьмого ребята ходили, как и до войны, в Больше-Кричинскую семилетку, за полтора-два километра от Домахи.

Ну, а если как-то размещаются и учатся детишки и родители их к тому же не жалуются, то у руководителей районного и областного отделов народного образования и не возникало неотложной заботы о постройке нового, хорошего здания школы. Не возникало, да вдруг возникло. Загорелось такое желание выглядеть более заботливыми, что всполошились, заметались и кинулись в Домаху, готовые на все.

Не будь Фак и Семененков уведомлены днем раньше об одном предстоявшем событии, они вообще не смогли бы даже понять и объяснить себе действия работников народного образования, проявивших необыкновенное рвение и административную прыть.

Секретарь обкома позвонил из Орла в контору правления колкоза. Он сообщил Семененкову, который оказался на месте, что в Домаху на днях могут заехать гости из Москвы. Вечером того же дня звонок междугородной телефонной связи раздался и на квартире Степана Никитовича. Сказали еще конкретнее: в колхоз «Ленинское знамя» приедет Никита Сергеевич Хрущев.

И пока председатель правления и секретарь парткома размьпцляли над этой вестью, работники народного образования оказались тут как тут.

Салатного цвета «Волга» миновала контору правления и остановилась возле школы. Из нее вышли двое: один — высокий, длиннолицый; другой — почти на целую голову меньше. Их рост как бы соответствовал рангу: первый был заведующий областным, а второй — районным отделом народного образования — Баранов и Холостяков.

Они обошли вокруг школы (главное, мол, — вид снаружи), заглянули внутрь, вернулись к машине, хотели было сесть в нее, но раздумали и направились через площадь пешком. `

Они не отрывали взгляда от сверкавших веселой, еще не полинявшей на солнце, розовой краской детских яслей. Поднялись на высокое крыльцо, приятно удивились коридорным просторам, прошли в спаленку детишек, в комнату с игрушкам, в столовую с милой, почти игрушечной мебелью. Переглянулись: да ведь это же школа! Прекрасная школа! Вот только вывеску хорошую приладить.

Баранов и Холостяков и не думали сделать хотя бы еще несколько шагов по площади дальше привлекшего их внимание дома. Там они увидели бы обширный прямоугольник из красного кирпича — фундамент нового здания школы, заложенной колхозом, но на какое-то время оставленный и потому поросший травой.

Нет. Они сразу же повернули к конторе и твердой ногой переступили ее порог. Председателя колхоза здесь не оказалось. Застали секретаря парткома.

— Вам известно, что школа в аварийном состоянии? — строго спросили они, словно были бог весть какие ревизоры, а не отвечающие за школу работники.

— Придется ее закрыть, а под школу взять помещение детских яслей.

Яков Антонович вообще человек не робкого десятка. А тут, когда появляются администраторы и берутся командовать не по праву, его серые глаза загорелись гневным стальным блеском. Он посверлил того и другого взглядом молча, а потом сказал, стараясь сохранить хладнокровие:

— Вам так хочется. Но так не выйдет.

— А кто будет отвечать, если рухнут потолки школы и придавят детей?

— Вы будете отвечать, — совсем спокойно сказал Семененков, — потому что до сих пор вы не интересовались ее состоянием.

— Мы перед обкомом вопрос поставим! И думаем, что нас поддержат. Нельзя же...

— Ставьте, пожалуйста! Но спросите сначала колхозников: ведь они хозяева! Вот о чем не надо вам забывать, когда облюбовываете колхозное здание.

Семененков встал и, вертя в руках ключи, двинулся из кабинета, давая знать, что у него есть другие дела и что разговор о помещении для школы можно считать оконченным. Однако на крыльце он остановился. Здесь уже собралось человек десять, привлеченных любопытством к приехавшему «начальству». Появился и Афанасий Иванович Стреляев, председатель сельского Совета. Он, как всегда, изрядно обросший, в потертой, глубоко натянутой на голову фуражке с околышем, в сапогах и сером пиджаке, изпод которого на целую ладонь торчит подол тоже серой рубахи из грубой ткани.

Баранов и Холостяков вышли следом за Яковом Антоновичем. Прямо из дверей, даже еще из коридора конторы, взору открывается неприглядное здание школы с неопределенной формы трубой над давно почерневшей соломенной крышей, с глухой обшарпанной стеной, обращенной сюда, к крыльцу.

— Ну, вы посмотрите, — сказал Баранов, повернувшись к Семененкову, — разве это школа? Это же стыд! Прямо-таки сердце сжимается...

— Вот вы и посмотрите на нее, — ответил секретарь парткома. — И пусть вам будет стыдно.

— Да ведь в зимнее-то время ясли колхозу не нужны, — пытался убеждать Семененкова Баранов. — По крайней мере можно обойтись без них, Вы зря так бездушно относитесь к нуждам школы, не хотите помочь...

— Это вы бездушно относились к нашей школе! Откуда у вас вдруг взялось просветление? Давно ли вы стали такими заботливыми?

Подъехал Фак. Клавдия Ивановна (она была случайно свидетельницей всего разговора) еще с крыльца передала ему скороговоркой притязания деятелей народного образования. Степан Никитович рассвирепел.

— Где вы раньше были? — спросил он их. — Почему я вас ни разу не видел за много лет, а теперь вы оказались такими находчивыми?

— Ну, а почему вы не хотите помочь нам? — спрашивал, в свою очередь, Баранов.

— Это вы не хотите помочь колхозу! И не в чем-нибудь, а именно в строительстве школы! Вы видели за детскими яслями фундамент? Даже не удосужились посмотреть?! Ведь это мы без всякой вашей помощи начали было строить. И теперь бы уже построили, если бы вы не помешали нам.

— Как мы помешали? Чем? - недоумевал то ли искренне, то ли притворно заведующий облоно.

— А тем, что Холостяков настоял вот с этим товарищем в райкоме, — Фак кивнул на Стреляева, который стоял, нахохлившись, словно подбитый петух, со своим хвостом — рубахой, торчащей изпод пиджака, — строить школу в первую очередь в Воронине. Вот мы и забросили фундамент... уже выложенный!

— Ваш колхоз мог бы и ту и другую построитъ, — промолвил Холостяков.

— А что значит наш-то колхоз? - закипел еще более Фак. - Слишком богатым его считаете? Каких-нибудь двадцать копеек на трудодень выдали — и уже слишком богаты. Дворец культуры построить, две школы построить, животноводческие помещения построить!.. И все за один год! Да что же колхозникам останется? Вы понимаете это? Вы на себя уже ничего не хотите брать? Ни вот столечко! — показал председатель колхоза большим пальцем на кончик мизинца.

Пока Степан Никитович «разъяснял» Холостякову, заведующий облоно, как видно, собрался с мыслями, подготовил новые аргументы в пользу своего предложения.

— Если бы вы согласились отдать то здание под школу, — сказал он‚ — то уж это приспособили бы для хозяйственных нужд. Можно бы использовать...

— Нет уж! Незачем нам его приспосабливать. Построим новую школу. Только уж не в этом году. А сейчас самое большое, что мы можем сделать - это поставить несколько человек из строительной бригады. Пусть поштукатурят и побелят хоть снаружи, чтобы вас успокоитъ.

Баранову, видимо, показалось, что Фак начал сдаваться, и он добавил:

— Или можно было б даже снести. Пустить бульдозер, развалить и быстро убрать. Посмотрите, площадь стала бы обширней, выглядела бы красивей.

Степан Никитович уставился на Баранова гневным взглядом.

— Да вы соображаете, что вы говорите?! Мы и сами понимаем, что площадь стала бы красивей. Она будет у нас красивой! Но что же это вы приехали, значит, помочь нам устроить потемкинскую деревню?! Чтобы вызвать возмущение у колхозников? Осмеять нас?.. Да вот и представитель центральной прессы у нас...

Деятели народного образования примолкли и вдруг заторопились, стали прощаться. И только спускаясь с крыльца, Баранов миролюбиво попросил, впервые назвав председателя:

— Ладно, товарищ Фак, на том и порешили. Выделите людей для штукатурки и побелки. Все-таки поприличней будет вид.

Председатель колхоза молчал, глядя на удалявшихся Баранова И Холостякова. А Яков Антонович, все еще сверкая сталью своих серых глаз, разразился речью:

— Ведь это подрыв колхоза, который хоть чуточку вышел вперед!.. Чего доброго, райком или райисполком еще додумаются поддержать этих вот находчивых людей. А разве только школа!.. Посмотрите планы. Что получается? Наш колхоз за полугодие произвел по девяносто одному центнеру молока, продал по шестьдесят одному на сто гектаров угодий и, оказывается, не выполнил плана. Шестимесячного, конечно. А другие, ну, пусть хотъ некоторые, произвели по сорок семь — пятьдесят центнеров, продали по тридцать или даже двадцать пять центнеров на сто гектаров и уже выполнили план. А по продаже яиц... Недавно столько уже навалили, что колхозу придется выполнять чуть не третью часть всего районного плана. А ведь в районе шестнадцать крупных колхозов. И главное, нас же критикуют за невыполнение плана! А все дело в том, что районному руководству хочется выполнитъ план в целом. Все равно каким путем!

— Слава богу, хоть один товарищ заметил прошлый раз на совещании: на меня, говорит, положили, к примеру, два пуда, а на Фака — четыре. Он несет, а его бьют за это, — сказал, остывая, Степан Никитович как бы в подтверждение тирады Семененкова. Он походил молча по крыльцу, остановился у барьера, будто на трибуне, посмотрел куда-то вдаль и добавил, не подозревая, что повторяет слова Анучина: — Надо же меру знать, товарищи!

 

Село встречает гостей 

Казалось, только два-три человека в селе должны были знать о том, что сообщено доверительно из Орла. Но уже на следующве утро сестра, возясь у печки, вдруг посмотрела на меня как-то изучающе и сказала приглушенным голосом:

— Правда, братец, говорить-то, что Хрущев у колхоз должен приехать? -

— Откуда ты это взяла? Кто говорит? —удивился я.

А сестра вроде бы удивилась моей неосведомленности или обиделась даже, что я не подтверждаю этой вести.

— Ну, дык как же, Юрочка!.. Семененкову ведь звонили из Орла и сказали.

Значит, вот откуда пошло!.. Телефонные аппараты установлены в кабинетах председателя колхоза, секретаря парткома и в бухгалтерии конторы. Но кого бы ни вызывали по междугородной связи, Дмитровская телефонная станция «берет на провод» непременно бухгалтерию: здесь всегда есть люди, всегда ответят.

К этому аппарату был вызван и Семененков. Он как будто ничего и не говорил, а только слушал. Разве только произнес отдельное слово или какое-нибудь восклицание. А находящимся рядом много ли надо, чтобы понять, о чем идет речь?!

Пусть тогда, при телефонном разговоре, люди лишь догадывались... Но когда к конторе стали чаще обычного подъезжзть легковые из города, когда на крыльце разгорелся спор о школе, сомнений уже не оставалось. Все стали жить ожиданием встречи, готовились к ней. Конечно, каждый готовился по—своему.

Больше всех пришлось хлопотать председателю. Степан Никитович стал в эти дни молчалив и задумчив. Будто все восемь лет своей работы в Домахе перетрясал он в памяти; проверял и прикидывал, где и какие огрехи допущены, что неладно в хозяйстве поставлено. Да и какие задуматься! Кому приезд будет просто радостъ или любопытство, а ему — самый высший спрос. За тебя, мол, всем миром стояли колхозники, за тебя с кремлевской трибуны слово молвлено, на тебя, товарищ Фак, возлагались надежды великие... Ну, а так ли ты хозяйствуешь? Поглядим, какие резервы лежат нетронутые, все ли ты силы колхозные в ход пустил. Почему, например, не достиг в производстве мяса даже первого рубежа, того самого, который выражают двумя цифрами — 75 и 16?

И хотя уже не один раз было все рассчитано, в колхозных планах записано, он вновь поручил главному бухгалтеру Ивану Ананьевичу Савину, зоотехнику Фомину и агроному Шпиньковой уточнить: в шестьдесят третьем или шестьдесят четвертом будет достигнута эта ближайшая цель? Уточнял и сам, исходя из того, что есть на фермах сегодня, что поправлено временем.

И особенно сильно омрачало его то, что кукуруза в поле стояла не такой, как годом раньше. Ах, если бы в прошлое лето приехали!... И надо же так случиться!... Хорошо еще, что на обработку ее нажимали, всеми силами прополку вели, а то бы и такой не вырастили, и глядеть бы совсем стыдно было...

Семененков спохватился, что «наглядная агитация» стала во многом уже не наглядной, не отражающей истины. На щитах, которые стояли в палисаднике возле конторы, некоторые цифры устарели, а полотнище с призывом к колхозникам выполнить решение мартовского Пленума, растянутое на каменном козырьке над крыльцом, уже изрядно поблекло, исполосовано дождевыми затеками.

Михаил Филиппович Королев, «всеколхозный руководитель строительства», отрядил группу каменщиков во главе с Кириллом Воробьевым, и те с утра оштукатурили старенькое здание школы, как и пообещал Степан Никитович, а к вечеру отмахали по тому же следу малярной кистью, макнутой в известку. Побелка, синевато-серая вечером, подсохла за ночь (благо не случилось дождя) и с первым утренним лучом ослепила глаз своей белизной. Засверкала школа, как новенькая. Прошли мимо строители продолжать кладку свинарника, взглянули на нее и заулыбались, просияли, будто тоже от солнечного отсвета.

Ивану Емельяновичу, завхозу, мудрости житейской не занимать. Увидел: одна, другая колхозница тащит известь в плетухе со строительства — отвернулся, загляделся вроде на что-то его интересующее. Однако ж, поопасавшись, как бы не влетело ему за недогляд, доложил председателю о «расхищении».

— Что ж делать? — сказал Степан Никитович, морща лоб и с трудом отрываясь от каких-то своих размышлений. — Придется побольше извести подвезти. Пусть белят! Кому же не хочется выглядеть получше, когда встречают гостей? Я вчера еще вижу утречком, белит соседка вон там, за колодезем, хату. «На работу только, — говорю ей, — не опаздывай». «Нет, — отвечает, — не опоздаю: я до завтрака управлюсь. А то ведь срамота: дожди-то пообмыли, а хата от конторы видна, стыдно будет». Вот как, Иван Емельянович, рассуждают люди!.. Если к тебе, скажем, я завтра в гости соберусь, твоя хозяйка-то, поди, расшитую скатерть из сундука вытащит, на стол накроет, по избе глазами пошарит критически: не придется ли краснеть за неаккуратность какую... Так ведь?

А если одна хозяйка взялась наводить порядок, освежила снаружи избу, то разве другая захочет отставать? Так и пошло по цепи — от хаты к хате. Глянешь, вон как далеко иная от площади стоит, выбежала на самый выгон, словно овечка от стада оторвалась, а и та засверкала, заиграла улыбкою белою. да и как же идет ей эта улыбка, солнечная, среди окружающей темной зелени!

Только вот когда же будут гости? И следят сотни глаз за тем, что делается в конторе и возле нее, ловят признаки приближения срока, ловят чутким ухом каждое слово: ведь не будешь же прямо допытываться: мол, когда? И несвойственна такая грубая прямота любопытства домаховцам!

Все узнали вчера: Семененков сменил над конторой слегка полинялый флаг, выставил новые щиты с семилетней программой колхоза. А Иван Ананьич, молодой и легкий на подъем главбух, взобрался на лестницу, поставленную на крыльце, и приладил призыв: «Товарищи колхозники! С честью выполним решения мартовского Пленума ЦК КПСС!»

Иван Емельянович с каким-то незнакомым человеком оценивал местность перед палисадником, где должны преподнести гостям хлеб-соль на расшитом рушнике. Боже мой! Как в дожди грузовики размесили здесь дорогу! Пришлось подвезти песку, посыпать подступы к конторе.

Вот и спрашивать догадливым людям не надо, когда. Не будут же песок рассылать перед конторой за три или даже за два дня: его не токмо грузовики — люди успеют ногами втоптать в чернозем. Раз вчера это сделали, надо ожидать сегодня гостей, не зевать с утра.

Спозаранок все полольщиць звена Натальи Андреевны Чибисовой возле конторы оказались. И хотя они были с тяпками, разоделись в наряды яркие, будто в хоровод на гулянку. Сама звеньевая в желтой шелковой кофте. загорелое лицо алеет, большие темные глаза горят, черные брови вразлет — вся так и светится. Тяпки тяпками, а встречать гостей звено должно со всей готовностью. Уговорилась Наталья с Дубцовым: выйдут полольщицы на обработку сахарной свеклы в поле, что от конторы метрах в трехстах. Тут и дорога проходит от Дмитровска. Как только завиднеются на ней машины, звено дружно на площадь сельскую двинется.

А погода выдалась редкая: на небе ни облачка, над землей ни ветерка, ни малейшего дуновения. Солнце на песке сверкает, аж глазам больно.

Часам к восьми уже не одна машина из города прилетела. Но это были те машины, которые примелькались, стали известны всем. Вон зеленая «Волга». Значит, приехал секретарь райкома Але- ксандр Степанович Блынский.

Мы познакомились с ним, когда я направлялся в Домаху. Он сидел в своем кабинете, принимал посетителей. В беседе он не скрыл грустинки в связи с тем, что Дмитровского района не останется: войдет в Кромское производственное управление, и район, видимо, станет Кромский, Значит, и административный центр полностью переместится в Кромы. А с Дмитровском уж столько связано!.. Отсюда и грустинка в глубоких умных глазах молодого еще секретаря райкома. Но энергии Александр Степанович не сбавлял, продолжал свое дело настойчиво и умело.

Несколько дней назад началась жатва, и он не замедлил появиться в колхозе, побывал на всех полях, поинтересовался, что Фак считает необходимым показать гостям. Заметив, что прокосы ржи сделаны вручную, он стал пробирать Семененкова, ехавшего с ним в машине.

— Да это же нетрудно при хороших серпах, — ответил Яков Антонович.

— И при хорошей разгибаемости спины, — добавил Блынский с сарказмом. — Смотри, Хрущеву еще не похвались: достигли, мол, высокой производительности труда... Что ж ты, друг, не задумываешься над этим? Женщины-то могли бы другую неотложную работу выполнить, а тут один механизатор за час все прокосы бы сделал.

Вчера Блынский снова побывал на жатве, потом зашел в контору, спросил Фака, что тот скажет при вручении хлеба-соли. Степан Никитович больше, чем когда-либо, хмурился, гоняя складки по лбу, и наконец промолвил:

— Ладно! Когда я подумаю наедине, лучше выходит.

Сегодня секретарь райкома с этого и начал. Он приехал нарядный, розовощекий, в светлом костюме, белой рубашке с ярким галстуком и выглядел даже слишком наглаженным и начищенным рядом с Факом, помятым бесчисленными хлопотами и бессонницей последней ночи, обросшим золотисто-рыжеватой щетинкой, одетым в будничный, будто жеваный костюм.

— Ну как, продумал наедине? — спросил Александр Степанович.

Фак молча вынул из кармана блокнот и открыл одну написанную страничку. Секретарь райкома прочел, не садясь, одобрил полностью.

— Теперь пойду переоденусь, — сказал председатель с облегчением. И через каких-нибудь полчаса вернулся в новом коричневом костюме, накрахмаленной белой рубашке, затянутой галстуком, выбритый до покраснения кожи. На пиджаке его сверкали золотые медали участника Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.

Еще до его возвращения раздался телефонный звонок. Александр Степанович взял трубку, послушал, приговаривая: «Хорошо. Ясно. Хорошо. Спасибо». Положил трубку на место и сказал нам, посмотрев на часы:

— Скоро будут... Оказывается, на машинах едут от Плавска. Из Домахи направятся в «Красное знамя», потом в Железногорск, а оттуда, видимо, в Калиновку.

— Едут! — Эта весть пролетела из конторы на площадь, в нарядную толпу, притягивая людей со всего села, поселков, Большой и Малой Кричины, Воронина, Любощи, Упороя и даже из Талдыкиной, не входящей в колхоз «Ленинское знамя».

Перед конторой широким полукружьем выстроилась многоцветная толпа, как живая огромная клумба.

На переднем плане клумбы — молодые и самые милые цветы с белыми и красньтми лепестками. То пионерия Домаховской и Больше-Кричинской школ в своей парадной форме. А на заднем плане, за полукружьем, парни и подростки облепили сруб пятистенной избы, которую строит себе колхозъшк Федор Голиков. Им хочется видеть всю картину сверху, как на ладони.

Но не только подростки да парни поднялись повыше. Группа женщин притащила откуда-то длинную скамейку, стала плотным рядком на нее в обнимку и смотрит через головы всех, кто впереди. Там и сестра моя Надежда Яковлевна. Взобралась, несмотря на свои недуги.

Я всматриваюсь в лица. Вон Прасковья Ивановна, моя двоюродная, в нежном кремовом платочке, в ладно сидящем на ней легком жакетике. Она держит за плечи сзади одного из пионеров, словно предупреждая всех их от намерения кинуться с цветами прежде времени вперед. Вот позади многих других Федор Воробьев. Он вытянул шею и смотрит вдаль, левее крыльца конторы, на огороды и свекловичное поле, за которым проходит дорога из Дмитовска.

Вот принаряженный, в синей сатиновой косоворотке и черном шевиотовом костюме Кирилл, лучший каменщик колхоза. А вот монументальный, величуственно-неподвижный Михаил Филиппович Королев, руководитель строителей. Вся большая моя родня, дальние потомки одной семьи русской женщины Домны. Все, от мала до велика, собрались с гордым сознанием того, что к ним, в далекое от железных дорог и больших городов село, едет глава правительства, руководитель партии коммунистов.

Мы встретились взглядами с Иваном Захаровичем Жидковым. Он стоял, как и Прасковья Ивановна, за пионерами и был преисполнен радости и торжества хозяина, встречающего желанных гостей. Он кивнул мне головой и подмигнул весьма многозначительно: вот, мол. что значит сила-то наша коллективная!.. Сила и настойчивость. Не обратись мы к Центральному Комитету с просьбой оставить нам Фака, не сделай нужных шагов в Москву — не был бы наш колхоз на таком высоком счету в стране. А теперь вот и нам...

— Едут! Едут! — загудела толпа.

В широкий просвет между конторой и соседним двором было видно, как сверкнула на солнце черная машина. За ней другая, третья. Вот они сделали поворот и, замедляя бег, плавно и бесшумно подкатили к площади.

В передней открытой машине сидел знакомый всем по портретам улыбающийся человек.

Фак, Семененков, Клавдия Ивановна, Фомин, Федор Маслов, Наталья Чибисова, Блынский группировались в это время у столика, что стоял под белой скатертью в центре песчаной площадки между людским полукружьем и палисадником. Степан Никитович поднял с него на расшитом рушнике большую ковригу с солонкой и торжественно двинулся навстречу Хрущеву..

Кое-кто из толпы начинал узнавать и других гостей.

— Воронов. Полянский. А это, кажется, Подгорный.

Фак держал ковригу перед гостями и говорил приветствие. Но его не было слышно: натруженные крестьянские руки с узловатыми, плохо разгибающимися пальцами заглушили его своими хлопками. Руки, которые перестроили старое село и преобразуют всю жизнь земледельца.

© С.В.Кочевых, 2016  

Diderix / Сборник... / Воробьев / Далее

 

(с) designed by DP