Ирина Прохорова: Травма крепостничества — в ее невысказанности
О сохранении рабского мышления и оправдании рабства
В эпохе, которую мы называем Новым временем, таится внутреннее противоречие. Это время связано с мощными цивилизационными процессами: с рождением идеи свободы, независимости человека от диктата государства, с демократизацией жизни. Но опыт показывает, что оно также было связано с беспрецедентным возрождением института рабства. Такие империи, как Португалия и Испания процветали благодаря завоеванию колоний и обращению в рабство местных жителей. Институт рабства в Америке был колоссальный. В России, Польше и ряде восточноевропейских стран рабство в виде крепостного права успешно и долго существовало до очень позднего времени.
Огромное количество историков считают, что невозможно говорить о крепостном праве в России как о рабстве. Однако крепостное право в России деградировало почти до реального рабства. Это был институт рабства, оформленный неформально, — в законодательстве Российской империи такого слова никогда не было, но специфика России заключается в разрыве между жизненными практиками и законодательством. Нельзя сказать, что в Америке не было подобной ситуации: американская конституция, декларирующая равные свободы для всех, ясно приходила в противоречие с реальным существованием сильного института рабства.
Самое поразительное, что после отмены рабства в Америке и крепостного права в России сам социальный институт исчез, но крепостничество или рабство как некоторая идеология и система убеждений продолжают работать и присутствовать в нашей коллективной памяти, воспроизводя довольно специфические общественные отношения.
Перед гражданской войной в южных штатах возникло мощное философское течение для оправдания рабства, было создано множество доказательств того, что рабство благодетельно для нравов и для экономики. Рабы воспринимались как неполноценные люди из-за цвета кожи. Дворянской элите в России тоже нужно было оправдать это явление: крестьяне были их православными соотечественниками, с тем же цветом кожи. Но российская традиция с начала эпохи романтизма в конце XVIII — начале XIX века нашла свой собственный способ объяснения. Жан-Жак Руссо ввел идею естественного человека на природе, не испорченного цивилизацией, живущего в естественном мире и обладающим невероятным набором добродетелей, которые цивилизация портит. В глазах российской элиты, которая импортировала и адаптировала огромное количество идей из Европы, концепция Руссо преобразовалась в довольно своеобразную идею дикаря: крестьяне живут общинным миром, и раскрепостить их, модернизировать их быт означает испортить их нравы.
Эта система самооправдания сохранилась до нынешних дней: до сих пор считают, что народ у нас ни к чему не готов, он живет какой-то своей жизнью и лучше его не трогать. И ныне популярная идея постоянного отеческого контроля над обществом восходит ровно к этой же системе: есть хозяин или помещик, который должен простодушных, не готовых к самостоятельной жизни крестьян иногда по-отечески сечь и надзирать, при этом постоянно пестовать.
О последствиях травмы рабства
Специфика продолжающейся травмы крепостничества заключается в ее невысказанности. Рон Айерман, один из основателей теории культурной травмы, показывает, что после отмены рабства у следующего поколения чернокожих интеллектуалов возникает чувство травмы, как у потомков рабов. Эта травма постоянно обсуждается в обществе. Поведение темнокожего населения строится на идее изживания травмы и попытке найти свою идентичность. В России же удивительный феномен: нет социальной группы, которая бы идентифицировала себя с потомками крепостных крестьян. Хотя большинство — потомки крепостных, а вовсе не бар, хоть никто и не хочет в России ассоциироваться с крепостными.
С началом шестидесятничества нужно было искать другую систему ценностей и морали, которая явно противостояла бы чудовищной советской деспотии, потому произошла идеализация дворянского образа жизни. Демократическая литература в России не успела развиться, потому была сделана опора на дворянскую литературу, тем более что последние несколько десятилетий советского времени в основном только она и преподавалась в школах как великая русская литература. Да, она действительно великая — но она дворянская. И взгляд дворянина на крестьянство довольно специфический, так сказать, с определенной оптикой видения. Идеализация дворянина, который должен был быть носителем всех невероятных моральных качеств, привела к довольно странной трансформации. Получилось, что несмотря на 70 с лишним лет жесткой террористической системы, странным образом в культурной памяти победило именно дворянство, белая гвардия, а не красная. В фильмах 60-80-х годов пейзане живут в полном согласии с барами и всячески их поддерживают, они очень красивые в своих сарафанах, они поют и вообще живут в совершенной идиллии. Этим и объясняется странное стихийное оправдание старого дореформенного режима.
Нам и сейчас наши депутаты и некоторые представители интеллигенции рассказывают о том, что крепостное право было общественным договором мужика с барином, что это было полюбовное сожительство. В такой модели есть скрытая привлекательность. Травма не была изжита. Фактически нет ярких художественных произведений, связанных с крепостными. В советское время появились писатели-деревенщики, единственные, кто действительно писал о трагедии крестьянства. Они, кстати, в основном были выходцами из Сибири, где крепостного права не было, то есть, идентификацией себя с крестьянством и попыткой показать всю трагедию их жизни занялись люди, у которых в культурной памяти крепостничества не было.
С этой травмой никогда не велась серьезная работа. Советское время воспроизвело рабство в самых страшных коллективных формах, потому история рабства, его отмены и последствий у нас совершенно не изучены, так как все это могло натолкнуть на ненужные сравнения. Неудачные попытки модернизации армии также можно объяснить наследием рабства. Рекрутчина была введена Петром I, который заимствовал идею из Швеции. Но там возможное количество людей, которых можно забрать в рекруты, было ограничено, да и аристократия не очень жаждала отдавать своих крестьян. А вот в России был получен колоссальный ресурс человеческих сил: из деревни можно было забирать сколько угодно солдат и никаких заслонов никто поставить не мог.
Идея не щадить людей и идея того, что армию можно пополнять бесконечно, стали традицией русского военного искусства. Брали не умением, а количеством. Перед битвой под Полтавой Петр понимал, что армия не обучена, поэтому он собрал в десять раз больше людей, чем было у шведов. В XX веке людей также не щадили, и это все привело к тому, что человеческий ресурс надорвался. В 60-х годах вдруг выяснилось, что людей перестало хватать для призыва в армию, а женщины уже отучились рожать по 10 человек. С тех пор всё ищут способы рекрутировать людей вместо того, чтобы перестраивать армию по иному образцу. Невозможность армейских реформ связана еще с бесконечными завоевательными походами, которые вела Россия. Завоевательные походы и расширение империи все время требовали мобилизации армии и необходимости охранять границы. Потому у нас такая жесткая полумилитаристская социальная система, от которой мы никак не можем избавиться. В сознании нашего общества закреплена мысль о том, что население должно жить ради армии, поэтому наше социальное устройство имеет очень жесткую форму.
Идеализация дворянского уклада и образа жизни привели к тому, что стали забываться некоторые особенности помещичьего быта конца XIX — начала XX века: практически все помещики имели гаремы. Вплоть до отмены крепостного права это было абсолютно нормальным явлением, породившим очень специфические и даже драматические отношения внутри семей. Дворянки были вынуждены мириться с тем, что их мужьям открыто служили наложницами несчастные крестьянки. У самих крестьян, у которых отнимали невест и жен, это вызывало ярость. Это порождало чудовищную драму внутри семей. Психологически русские дворянки были куда более закрепощены, чем европейские женщины.
Рабство породило проблему взаимоотношений дворянства и буржуазии. В отличие от Европы, где буржуазия противопоставила себя дворянству и была действительно движущимся классом, в России этого не произошло, и буржуазия не стала передовым классом. Свободных рабочих не было. Российские промышленники вынуждены были брать рабов. Для того, чтобы стать промышленниками, они должны были добиться дворянства, ради этого покупали крепостных. Вместо того, чтобы противопоставлять себя дворянству, они одворянивались и становились помещиками. Поэтому не произошло прорыва — крепостное право мешало развитию новых отношений. Статус дворянина, то есть, благородного человека, диктовался не столько древностью рода, сколько количеством крепостных. Чичиков был непонятно какого происхождения, но, накупив душ, он вошел в высший круг элиты. В советское время власть над людьми была показателем статуса, объем власти над определенным количеством людей определял отношение соподчинения внутри советской иерархии.
Нам рассказывают про благодетельность общины, про то, что крестьяне не готовы были взять землю и жить как фермеры. Это порочная мифология. После отмены крепостного права община стала абсолютным тормозом, потому что крестьяне мечтали жить своими дворами. Это не позволялось, потому что так удобнее было управлять. Во главе стоял патриарх семейства, он требовал подчинения. Любые попытки сопротивления барским указам или произволу управляющего заканчивались тем, что молодого человека забривали в солдаты. Жесткий контроль поддерживался искусственно сверху, но крестьяне вовсе не хотели жить под этим ярмом.
Коллективная травма, которую не проговорили и не осмыслили, продолжает нас преследовать. Самые худшие снобы — это выходцы из крестьян, порвавшие со своей средой. Как только крестьянин перебирался в город, он как мог поднимал свой статус. Хотя дружба рабочего класса и крестьян воспевалась, последние не хотели идентифицировать себя с низшим сословием и дистанцировались от него.
Мысль о неготовности крестьян к самостоятельной жизни и свободному владению землей сближала непримиримых оппонентов — либералов и консерваторов. Мы продолжаем эту традицию крепостнических предрассудков, но так и не осознаем, откуда они идут. Когда наши интеллектуалы рассказывают про глупый народ, который ничего не понимает и ни к чему не готов, мы воспроизводим эту систему ценностей.
Подобное упрощенчество не дает нам возможности серьезно исследовать российское общество, его потенциал, точки роста, его сложную социальную решетку, которую мы совершенно не просматриваем. В советское время были власть, партия, интеллигенция — привилегированное сословие, у которого нет домов, но есть знание, символический капитал, — и «народ», который поддерживает все решения. Такое представления о модели развития России мешает нам развиваться.
Необходимо некоторое критическое отношение: перестать идеализировать дворянство и заново пересмотреть драму крестьянства, из которого мы все происходим, идентифицироваться с ними и попытаться эту травму изжить. Это стало бы важной ступенькой перехода к демократическому обществу. Пока мы имеем патриархальную решетку в каркасе общества, мы будем все время возвращаться к одному и тому же.
Вопросы Ирине Прохоровой
Как по-вашему, готов ли народ к свободе?
Народ — это изобретение романтизма. Нет никакого народа, есть разные социальные страты. Кто народ, кто не народ? Когда крестьян освободили, их заставили выкупать землю, что и породило огромное количество проблем. А разговоры о том, что крестьяне сами не хотели уходить из рабства, — это порочная мифология. Удивительно, что эта мифология про неготовность народа жива, хотя у нее нет никакой доказательной базы. Самая архаическая часть нашего общества — это властная верхушка: система правления не реформируется.
Кто к чему не готов — вопрос. Похоже, что это система управления не готова к модернизации. Я боюсь, что большое количество политических решений с самыми лучшими политическими намерениями принимается исходя из этих тезисов, которые никто не проверял: люди не готовы, нужно что-то притормозить, заморозить. В дореформенный период никакого права на собственность в реальности не было. У провинившегося помещика можно было конфисковать его имение. Ощущение собственности было очень зыбким, потому особого желания вкладываться в развитие земли у помещика не было. В пореформенный же период, когда произошло закрепление частной собственности, многие помещики как раз и развили образцовое хозяйство, потому что наконец-то земля стала принадлежать им полностью.
Возможно ли искоренить крепостное мышление?
Я не верю, что у России такая судьба, такой рок. Если в других странах это было возможно, то почему у нас это невозможно? Не забудьте, что модерная Россия — это очень молодая страна, ей 300 с небольшим лет. Идеи равенства, верховенства закона над волей монарха разрабатывались в течение нескольких веков, это сложный интеллектуальный процесс, который общество должно выстраивать. Начинать задавать подобные вопросы — это уже начало процесса. Школьный учебник литературы выстроен в основном на дворянской литературе, поэтому волей-неволей мы перенимаем этот взгляд. Все буржуазные романы в школьной программе переводные. Хотя великая европейская литература XIX века — она про нас сегодняшних: про проблемы столкновения нуворишей с аристократией, про проблемы обнищания. Странным образом такой литературы в России нет. Идентификации не происходит, потому что у нас нет этих символических образцов, нет других взглядов, мы наследуем то, что нам преподносят.
Невероятный взрыв интереса к писателям-деревенщикам, хотя они были людьми достаточно консервативных взглядов, обусловлен тем, что в их произведениях в первый раз крестьяне обрели голос; была показана реальная трагедия деревни, распада огромного класса. Это уже были не буколические крестьяне, которые пляшут и поют в советских фильмах. Это как литература о ГУЛАГе, где голос получили жертвы, раньше молчавшие.
Нужно прекратить строить из себя бар. Мы много говорим о демократии, но внутреннее устройство общества в наших головах — аристократическое. Образованная страта нашего общества претендует на статус привилегированного класса, а это своего рода интеллектуальное квази-дворянство. Демократический проект в 90-х годах захлебнулся, потому что мы оказались носителями консервативного сознания, сами того не ожидая.
Люди, которые заявляют, что народ не готов к свободе, на самом деле понимают, что готов. Есть ли шанс увидеть излечение травмы?
Есть такая шутка: у нас и прошлое непредсказуемо, а будущее уж тем более. Когда человек либеральных взглядов и консерватор обзывают друг друга последними словами, они остаются на тех же самых позициях радикализованного, нетерпимого и жестокого общества. Никакого общественного диалога нет. Можно ругать власть, но представлять, что это какие-то непохожие на нас люди, а мы белые и пушистые — нельзя.
Какой конкретно механизм в нашей культуре до сих пор заставляет нас жить в концепции рабства?
У нас преподается милитаристская государственная история, происходит постоянная трансляция идей самопожертвования во имя блага государства. Благо государства — это благо начальства, любить родину значит любить начальство, родина приравнивается к правителю. Если вы критикуете начальство, вы критикуете родину. Пионеры-герои ориентировали детей на мученическую смерть, их брали за образец. То есть, государство не гарантировало того, что детей не будут пытать, и дети должны были быть готовы к самопожертвованию.
Люди боятся, когда при них начинают критиковать советский период, потому что если они жили не в самой великой империи, а в ужасной империи зла, значит, жизнь была бессмысленна — они не отделяют свое бытие от государственной модели. Люди идеализируют любой ужас из-за ощущения, что во время критики этого ужаса растаптывают лично их. Как после этого признать преступления сталинизма? Ведь в каждой семье может оказаться скелет в шкафу.
Юлия Пантюшина. 16.06.16
© С.В. Кочевых